Новая школа - Образовательный портал

Комментарии шевырев степан петрович взгляд русскаго на современное образование европы. С. П. Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы Нужна помощь по изучению какой-либы темы

Вестник ПСТГУ

IV: Педагогика. Психология

2007. Вып. 3. С. 147-167

Взгляд РУССКОГО НА СОВРЕМЕННОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

Европы С.П. Шевырев

Вниманию читателей предлагается публикация широко известной статьи С.П. Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы». Несмотря на известность и многочисленные ссылки, статья, тем не менее, нигде больше не печаталась (насколько это известно автору публикации), хотя представляет несомненный интерес не только для филолога, но и для истории педагогики.

Публикация подготовлена канд. ист. наук, ведущим научным сотрудником Института теории и истории педагогики РАО Л.Н. Беленчук.

Степан Петрович Шевырев (1806-1864) - крупнейший историк литературы, профессор Московского университета, свыше 20 лет преподавал историю словесности, поэзию, другие курсы по филологии. С 1851 г. С.П. Шевырев одновременно возглавил кафедру педагогики, учрежденную в Московском университете в том же году. С 1852 г. был ординарным академиком (высшее звание) Петербургской академии наук.

Лекции С.П. Шевырева неизменно вызывали большой интерес у слушателей и пользовались огромной популярностью. знаменит был его курс лекций «История русской словесности», в котором он обратил внимание общественности на обширную древнерусскую литературу, до того времени мало изученную. Этот курс явился своеобразным ответом на 1-е «Философическое письмо» П. Чаадаева, в котором тот утверждал бессодержательность и незначительность древней культуры Руси.

Его научные статьи по педагогике о влиянии семейного воспитания на нравственное состояние общества, более того - на государственное устройство, широко известны и как никогда актуальны для нашего времени. Основная идея этих статей - при разрушении семьи рушится и общество, и государство - только сейчас получает реальную оценку, а его взгляд на воспитание как на процесс, который продолжается всю жизнь, получил сегодня определение как «непрерывное (пожизненное) образование». При этом С.П. Шевырев подчеркивал, что на процесс и качество воспитания влияют самые разные факторы окружающего мира. Почти во всех своих произведениях Шевырев касался вопросов образования, в которое вкладывал широкий смысл.

Из педагогических сочинений Шевырева наиболее известна его лекция (а затем и статья) «Об отношении семейного воспитания к государственному. Речь, произнесенная в торжественном собрании Императорского Московского университета 16 июня 1842 г.» (М., 1842). В ней Шевырев определил главную цель воспитания («Под именем воспитания должно разуметь возможно полное развитие всех тесных, душевных и духовных способностей человека, от Бога ему данных, развитие согласное с высшим его назначением и примененное к народу и государству, среди которого Провидение назначило ему действовать»; с. 4), его средства, роль государства, семьи и общества в воспитании, а также коснулся темы различий воспитания в западной Европе и России. На 15 лет раньше Н.И. Пирогова главным вопросом педагогики Шевырев назвал «воспитание человека» («Из университета выходит студент или кандидат; из ваших же рук выходит человек - звание, важнейшее всех других званий»; с. 4). Устроение правильного перехода из семьи в школу составляет одну из главных задач государственного воспитания, утверждал он. Речь имела широкий общественный отклик.

Статья С.П. Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы» опубликована в первом номере журнала «Москвитянин» (1841 г., №1, с. 219-296) и, по нашим данным, более нигде не публиковалась, хотя материалы ее использовались автором в других работах и курсах лекций, например, в «Истории поэзии» (из которой был опубликован только один том). Многие исследователи считают ее программной для «Москвитянина». действительно, в ней отражены все основные проблемы, разрабатываемые славянофильством, к которому С.П. Шевырев был по мировоззрению очень близок: культурные начала Европы и России, истоки европейской культуры и просвещения, сравнительный анализ культур ее крупнейших государств, место России в мировой общечеловеческой культуре. Содержание статьи на первый взгляд кажется много шире, чем заявлено в названии. Однако это отражает специфику понимания Шевыревым и его сподвижниками образования как широкого просвещения человека во всех сферах его жизнедеятельности (а не только в учебных заведениях), как становление его мировоззрения на основе базовых ценностей. Поэтому в статье проблемам собственно образования в нашем сегодняшнем, узкоспециализированном понимании уделено не так много места. зато анализируется все, что составляет гуманитарный аспект культуры личности.

Обратим внимание читателя на блестящее знание С.П. Шевыревым западноевропейской культуры, ее самых разных направлений (мало кто из западников так знал тогда западную культуру!), уважение и любовь к высшим ее достижениям и лучшим представителям. Отрицательно критическим можно считать лишь очерк, посвященный культуре Франции. Может быть, С.П. Шевырев, опережая свое время, лучше других видел тенденции, зародившиеся в Европе и получившие быстрое развитие в дальнейшем. Знаменательно, что в начале 1990-х годов папа Римский, посетив Францию, воскликнул: «Франция, что ты сделала со своим крещением!» (Цит. по: Кураев А.

Почему православные такие?.. М., 2006. С. 173). Так что оценка Шевырева если и казалась необоснованной его современникам, почитавшим Францию как страну великой культуры, но в целом была совершенно справедливой. И уж совсем удивительно, что критики Шевырева не обращают внимания на то, что он был верующим, православным человеком, и именно с этих позиций он пытался найти в каждой культуре близкие его христианскому самочувствию и мировоззрению черты и даже в языческой Франции отыскивает элементы ее христианского прошлого, а значит, и надежду на будущее.

Как и другие славянофилы, основой культуры и образования Шевырев считал вероисповедание человека, его религиозные представления, соглашаясь в этом, в частности, с И.В. Киреевским, писавшим: «...я дошел до того убеждения, что направление философии (а значит, и всей образованности, на ней основанной. - Л.Б.) зависит в первом начале своем от того понятия, которое мы имеем о Пресвятой Троице» (Полн. собр. соч. М., 1911, т. 2, с.281).

Статья публикуется по журналу «Москвитянин» (1841, ч. 1, № 1, с.219-296). Мы позволили себе незначительно сократить фрагменты статьи, посвященные частным проблемам развития отдельных видов искусства (живописи, театра). Сокращения отмечены в тексте знаком <...> Авторские сноски даны в конце страницы и отмечены знаком *; наши сноски помечены арабскими цифрами и даны в конце текста. Текст статьи приведен в соответствие с современными нормами русского языка (в таких словах, например, как «прение», «форма», «история», «русский», «француз», «англичанин» и т. д., прописные буквы заменены строчными, убраны излишние, неупотребляемые сегодня буквы и т. д.). Статья будет опубликована в двух номерах «Вестника ПСТГУ»: первая часть включает анализ просвещения в Италии и Англии, вторая - во Франции и германии.

Есть мгновения в истории, когда все человечество сказывается одним всепоглощающим именем! Таковы имена Кира1, Александра2, Цезаря3, Карла Великого4, Григория VII5, Карла V6. Наполеон готов был наложить свое имя на современное нам человечество, но он встретил Россию!

Есть эпохи в истории, когда все силы, в ней действующие, разрешаются в двух главных, которые, вобрав в себя все постороннее, сходятся лицом к лицу, меряют друг друга очами и выступают на решительное прение, как Ахилл и Гектор в заключении Илиады. Вот знаменитые единоборства всемирной истории: Азия и Греция, Греция и Рим, Рим и мир Германский.

В мире древнем эти единоборства решались силою материальною: тогда сила правила вселенною. В мире Христианском всемир-

ные завоевания стали невозможны: мы призваны к единоборству мысли.

Драма современной истории выражается двумя именами, из которых одно звучит сладко нашему сердцу! Запад и Россия, Россия и Запад - вот результат, вытекающий из всего предыдущего; вот последнее слово истории, вот два данный (так в тексте. - Л.Б.) для будущего!

Наполеон (мы недаром с него начали) содействовал много к тому, чтобы наметить оба слова этого результата. В лице его исполинского гения сосредоточился инстинкт всего Запада - и двинулся на Россию, когда мог. Повторим слова Поэта:

Хвала! Он русскому народу Высокий жребий указал1.

Да, минута великая и решительная! Запад и Россия стоят друг перед другом, лицом к лицу! Увлечет ли нас он в своем всемирном стремлении? Усвоит ли себе? Пойдем ли мы в придачу к его образованию? Составим ли какое-то лишнее дополнение к его истории? Или устоим мы в своей самобытности? Образуем мир особый, по началам своим, а не тем же Европейским? Вынесем из Европы шестую часть мира... зерно будущему развитию человечества?

Вот вопрос - вопрос великий, который не только раздается у нас, но откликается и на Западе. Решать его - во благо России и человечества - дело поколений нам современных и грядущих. Каждый, кто только призван на какое бы то ни было значительное служение в нашем Отечестве, должен начать решением сего вопроса, если хочет связать действия свои с настоящею минутою жизни. Вот причина, почему и мы с него начинаем.

Вопрос не нов: тысячелетие русской жизни, которое наше поколение может праздновать через двадцать два года, предлагает на него полный ответ. Но смысл истории всякого народа есть тайна, кроющаяся под внешнею ясностью событий: каждый разгадывает ее по-своему. Вопрос не нов; но в наше время важность его ожила и сделалась для всех ощутительною.

Окинем же общий взгляд на состояние современной Европы и на отношение, в каком находится к ней наше Отечество. Мы устраняем здесь все политические виды и ограничиваемся только одною картиною образованности, объемлющей Религию, науку, искусство8 и словесность, последнюю как самое полное выражение всей человеческой жизни народов. Мы коснемся, разумеется, только главных стран, которые действуют на поприще Европейского мира.

Начнем с тех двух, которых влияние менее всего доходит до нас и которые образуют собою две крайние противоположности Европы.

Мы разумеем Италию и Англию. Первая взяла на долю свою все сокровища идеального мира фантазии; почти совершенно чуждая всем приманкам роскошной промышленности современной, она, в жалком рубище нищеты, сверкает своими огненными глазами, очаровывает звуками, блещет нестареющей красотою и гордится своим минувшим. Вторая корыстно присвоила себе все блага существенные житейского мира; утопая сама в богатстве жизни, она хочет опутать весь мир узами своей торговли и промышленности.

Первое место той, которая с благородным самоотвержением переносит нас из мира корыстной существенности в мир наслаждений чистых. Бывало прежде народы севера неслись через Альпы с оружием в руках, чтобы драться за южную красавицу стран европейских, которая привлекала их взоры. Теперь ежегодно колонии мирных странников текут с вершин Симплона, Мон-Сени, Коль дель Бормио, Шилюгена и Бреннера9, или обеими морями: Адриатическим и Средиземным, в прекрасные сады ее, где она мирно угощает их своим небом, природой и искусством.

Почти чуждая миру новому, который задвинут от нее навеки снежноглавыми Альпами, Италия живет воспоминаниями древности и искусством. Через нее получили мы древний мир: она и теперь верна своему делу. Вся ее почва - могила прошедшего. Под миром живым -тлеет мир другой, мир отживший, но вечный. Ее виноградники цветут на развалинах городов погибших; ее плющ обвивает памятники величия древнего; ее лавры - не для живых, а для мертвых.

Там, у подножия дымящегося Везувия, медленно стрясает с себя свой пепельный саван мертвец-Помпея. Задушенная огненным жупелом в полную минуту жизни и погребенная в земле со всеми своими сокровищами, она теперь выдает их в чудной целости для того, чтобы мы наконец разгадали во всех подробностях жизнь древнюю. Новые открытия в архитектуре, ваянии, живописи древних изменяют совершенно прежние воззрения и ждут нового Винкельма-на10, который сказал бы о них решительное слово.

древний Форум Рима лениво сбрасывает с себя вековую насыпь, между тем как антиквары итальянские и немецкие праздно спорят об именах его безымянных и немых зданий.

Города Этрурии11 отверзают свои гробницы - и сокровища времен, может быть, гомерических (т.е. Гомера. - Л.Б.), верно сохраненные бескорыстной землей, выводят на свет в чертоги Ватикана.

Скоро древность будет нам так же доступна и ясна, как жизнь нас окружающая: человек ничего не потеряет из своего необозримого

прошедшего, - и все заметное в жизни всех веков сделается собственностью каждой его минуты. Нам открыта теперь возможность беседовать с писателями древними, как будто с нашими современниками. Изящная древность красотою форм своих облагородит и украсит формы нашей обыкновенной жизни. Все, служащее человеку и для его потреб житейских, должно быть его достойно и носить на себе отпечаток его бытия духовного. Над этим делом, конечно, не столько важным в жизни человечества, продолжает трудиться Италия, хранящая у себя всю роскошь благообразной древности.

Искусство, как верный плющ, обвивает развалины Италии. Прежнее побоище народов превратилось теперь в мастерскую всего мира, где спорят уже не мечом, но кистью, резцом и циркулем. Все ее галереи населены толпами художников, которые осаждают великие произведения гениев, или гуляющими странниками, которые раболепно кланяются ее минувшему. Любопытно видеть, как вокруг одного «Преображения» Рафаэля12 сидят в тоже время живописцы русский, француз, немец, англичанин и силятся в разных видах повторить неуловимые ничьею кистью образы неподражаемого.

Было время, когда Италия передала всем странам Запада изящные формы своей поэзии: теперь она совершила то же самое в отношении к прочим искусствам. На берегах Изара, Рейна, Темзы, Сены, Невы13 изящные формы искусства Итальянского усвоены всеми образованными нациями. Они изменяются, смотря по особенному характеру каждой, но в главном идеал итальянский понят.<...>

Наука в Италии имеет своих представителей по некоторым отдельным частям, но не соединяет ничего целого. Разрозненность политического устройства отражается и в науке, и в словесности. Ученые Италии - острова, отдельно плавающие на море невежества. На севере, где более деятельности, задумали ежегодные съезды ученых: Пиза14, колыбель просвещения новой Италии, подала первая голос. Флоренция, Милан, Турин протянули ей руки. Но Папа, под страхом отрешения от церкви, двукратно запретил ученым Рима отправляться на эти съезды. Где же Николаи V, Львы X, Юлии II15?

Несмотря на обстоятельства, неблагоприятствующие наукам, они ведутся давними преданиями. Даже Неаполь ожил. И в нем издаются журналы, в которые достигает и немецкая философия, и где излагаются эстетические теории, доселе неслыханные на берегах чудного залива.

Так, Бьянки16, археолог, каких мало в Европе, поведет вас по улицам Помпеи и живым своим рассказом воскресит перед вами всю

жизнь древних; населит эти улицы, храмы, базилики, форум, бани, дома. Воображение итальянца даст цвет и жизнь сухим розысканиям ученого. В Риме Анджело Маи11, этот последний из исполинских филологов Италии, продолжает рыться в кодексах Ватикана; но должно заметить, что с тех пор, как пурпуровая мантия облекла филолога в звание кардинала, его изыскания не столь деятельны, как прежде. Но в Риме есть другой кардинал, чудо памяти человеческой, славный Мензофанти, говорящий 56-ю живыми языками. Там же ученый иезуит Марки по ассам18 древних городов Италии открыл следы их колонизации и проник в тайны древнейшей ее истории. Нибби19, которого потерю еще не оплакал вечный город, жил недавно в Риме республики и Цезарей и переносил туда с собой своих читателей. Канина20, антикварий и филолог, воссоздает план древнего Рима со всеми его славными зданиями и улицами - и вы, читая древнюю историю, можете воображать себе место события. В Пизе Розелли-ни21, учредив кафедру коптского языка, воскрешает Александрийско-египетский мир в новом виде. Там же Розини22, оставив перо романиста, подражателя Манцони23, изучает историю живописи в Италии по памятникам еще неисследованным. Во Флоренции Чиам-пи24 роется в архивах и библиотеках и отыскивает следы влияния Италии на Россию и Польшу. Римская курия смотрит косо на его труд и подвергает его запрещению в областях своих: причина та, что Чиам-пи открыл многие козни папизма и иезуитов против России. В Падуе профессор всемирной истории, Менин, воскрешает на лекциях своих исторические чтения Фукидида. Имея дар слова в высочайшей степени и образовав его классически, он живописует словом картины истории так, что вся она проходит в воображении слушателей, как живая панорама событий. Граф Литта25 в Милане издает истории всех знаменитейших фамилий Италии, основанные на документах самых достоверных и почерпнутых в частных архивах, которыми изобилуют города ее. Чудный материал для истории средних веков! Джулио Феррари там же продолжает огромный труд: он изучает внешнюю жизнь всех народов мира, древних и новых, их одежды, обычаи, праздники, искусства, ремесла, и проч. и оживляет все это рисунками. Замечателен новый эстетический взгляд его на жизнь человечества. Важное пособие для художников!

Такова деятельность ученых Италии. Она не имеет ничего целого, ничего совокупного. Она устремлена более на то, что окружает их, что входит в мир древности или искусства.

Состояние литературы представляет тот же феодальный вид, как и наука. До сих пор правительства Италии не подумали еще обеспе-

чить собственность литературную* и оградить права авторства. В отдельных государствах Италии даются авторам привилегии против перепечатания; но нет положительно утвержденных законов - и нет совершенно никакой взаимности между государствами. Автор, издавший сочинение сколько-нибудь замечательное в Милане, может быть уверен, что оно тотчас же явится во Флоренции, в Пизе, в Лугано, в Риме, в Неаполе и так далее, и везде цена его будет дешевле. Вот почему книгопродавцы редко покупают сочинения или переводы литераторов, и сим последним остается одно только бедное средство: издавать, прибегая к подписке, или говоря техническим их термином: per via di associazione26. Конечно, гений возможен во всех отношениях жизни; но необходимы средства для его воспитания и для возбуждения его деятельности. Литература же не может состоять из одних гениальных произведений: она должна обнимать все явления современной жизни.

Весьма замечательна черта настоящей литературы Италии: несмотря на то, что все произведения словесности французской читаются писателями Авзонийскими27, их вкус остался совершенно чист от развращенного влияния Франции. Романы Гюго, Сулье, Сю и прочих, исчадия французской драмы, не породили ничего подобного в Италии. Такую неприкосновенную непорочность вкуса ее было бы несправедливо отдать на долю заботливости цензуры итальянской и думать, что сия последняя сторожит нравственность, приличие и вкус. Нет, это была бы ей лишняя честь: цензура в Милане даже позволила бы непристойное в романах, в надежде доставить приятное развлечение публике. К тому же вне Италии есть другая, странствующая, бесцензурная словесность: Лугано, Париж и Лондон печатают все безответственно. Иногда и в самой Флоренции, и в других городах Италии выходят книги с именем Лондона. А между тем и здесь, куда не достигает взор цензуры ни австрийской, ни папской, ни неаполитанской, вы не найдете ни порчи вкуса, ни разврата нравов! Нет, причины такому явлению таятся глубже; они в духе и характере итальянского народа.

Первая из них - чувство религиозное, глубоко в нем сокрытое. Итальянец во всех отношениях жизни ему верен. Вся странствующая Италия и среди безбожного Парижа питается Религией. Вторая причина - чувство эстетическое, чувство красоты. Безнравственное в поэзии противно итальянцу потому, что оно безобразно. Литература

* Недавно в газетах было известие о том, что Австрийское и Сардинское правительства согласились учредить закон литературной собственности на правах взаимных между обоими владениями и что Папа изъявил на то согласие со своей стороны.

Италии в упадке; но вкус к изящному, питаемый вечными образцами, входящими в образование народное, поддерживается по преданию.

Печальные отношения литературы к государственной жизни видны особенно в том, как мало плодовиты те писатели, гений которых признан всей Европой. Манцони умер заживо. Со времени его «Обрученных», которыми он превзошел лучшие романы В. Скотта, Манцони не написал ни строки. Несколько лет уже обещает он издать новый роман: «La Colonna infame» («Позорный столб»), которого содержание, кажется, взято из эпизода «Обрученных». В нынешнем году разошелся слух в Италии, что роман уже печатается в Турине, также per via di associazione; но до сих пор ничего не выходит.

Сильвио Пеллико28, после своих «Темниц и Обязанностей», издал несколько стихотворений; но его стихи слабы после прозы, упитанной страдальческою жизнью. Недавно рассказал он повесть о том, как явились на свет его «Темницы». Слышно, что он собирается написать свою автобиографию. Кто не прочтет с жадностью такой книги? Но должно сказать, что жизнь его слишком свята для нашей эпохи и покажется вымыслом. Исповедь грешника в смысле нашего века была бы, конечно, занимательнее и, рассказанная с чувством, могла бы подействовать сильнее.

Среди романистов, которых племя не прекращается в Италии, особенно славен теперь Чезаре Канту29, идущий достойно по следам Манцони и Гросси30. Его роман «Маргарита Пустерла», взятый из времен Миланской истории XIV века, произвел сильное впечатление в Милане. Второе издание было запрещено правительством.

В 1831 году Италия лишилась историка Коллетты31, который писал слогом Тацита32. Мы упоминаем о писателе давно умершем потому только, что непонятна неблагодарность современников, столь мало о нем знающих. В отношении к слогу Коллетте принадлежит решительно первое место между всеми историками нашего времени, а между тем имя его едва ли у нас известно! Ботта33, конечно, ниже его талантом; но имя его знают потому, что о нем более говорили в Париже. Из новых историков является на сцену Чезаре Бальбо34: недавно издал он в Турине жизнеописание Данте, начертанное пером горячим.

Замечательны некоторые поэтические явления в Италии: они вспыхивают по временам, как искры в потухающем вулкане. Но и тут несчастие: гениальные поэты ее или умирают скоро настоящей смертью, или умирают заживо. Нет почти ни одного из них, который бы до конца жизни поддержал свое поприще. Вот самый яркий признак упадка в духе народном!

В 1857 году Италия лишилась своего славного лирика, который мог первенствовать не только в ней, но и в Европе. Имя его Джакомо Леопарди35. Его Песни упитаны были скорбью, равно как жизнь. Его лира напоминает лучшие создания Петрарки и проникнута чувством еще глубочайшим, нежели песни Трубадура Авиньонского36. Германия, столько богатая и теперь лирическими поэтами, уступит, несмотря на своих Кернеров и Уландов37, пальму первенства в патриотической песне лирику Италии, который долго странствовал в изгнании, но умер под небом Неаполя.

Есть другой лирик, уступающий первенство Леопарди в глубине чувства, но обладающий меткими стрелами сатиры, упитанной не насмешкою, а скорбью. Это - Джованни Берше. Иные говорят, что имя его вымышленное. Сочинения его, по некоторым политическим отпошениям, строго запрещены в пределах Австрии. Берше38 живет вне Италии.

Борги во Флоренции славен своими религиозными гимнами. Белли в Риме - поэт-сатирик - владеет сонетом комическим. Его сонеты - картинки, взятые из обыкновенной жизни Рима: это Пинелли в стихах. Лучшие писаны наречием римским. Они ходят в устах народа. Напечатанные гораздо слабее изустно известных.

Поэты Италии, одаренные талантом более живым и пламенным, не будучи ограждены в литературной собственности, пускаются в импровизацию, которая переносит слушателей в первоначальные времена поэзии, когда ни перо, ни типографский станок не охлаждали вдохновения. Недавно мы слышали Джустиниани39 в Москве: его мгновенные импровизации возбуждали недоверие в некоторых и казались чудесами для многих. Ученик его, Регальди, в Париже идет славно по следам своего учителя.

Данте по-прежнему составляет предмет глубочайших исследований итальянских литераторов и ученых. И в Лондоне, и в Париже, и во всех столицах и замечательных городах Италии есть люди, на то себя посвящающие, чтобы изучать великого Гомера средних веков. Выходят часто новые издания. Последний комментарий принадлежит Томмасео. Издают много, а между тем до сих пор еще не сличены даже замечательнейшие кодексы Божественной Комедии. Это -труд, ожидающий делателей. Флоренция воздвигла в церкви Святого Креста своему изгнаннику памятник, лишенный его праха; а до сих пор не совершит ему другого литературного монумента - не издаст поэмы его, сличенной по всем лучшим кодексам, по крайней мере XIV, XV и XVI столетий. Это едва ли и совершится, пока Академия делла Круска правит скипетром языка и словесности Тосканской и

коснеет в своих закоренелых предрассудках, против которых нет в Италии высшего Ареопага40. Академия Тосканская до сих пор не поняла, что в древних произведениях не должно изменять ни языка, ни правописания. Она еще не так давно издала комментарий к Божественной Комедии, будто бы современный произведению, а писанный прозою, которая нисколько не отличается от прозы живых и пишущих членов самой Академии.

С некоторых пор принялись в Италии изучать поэтов, предшествовавших Данте. Начало этих трудов принадлежит графу Пертика-ри, филологу знаменитому, рано похищенному у Италии смертью. Явление Данте теперь уже не кажется таким внезапным в отношении к языку, как прежде казалось. Бесчисленные поэты предшествовали ему по всем городам Италии. Конечно, он успел же покрыть всех своим именем и славой. Так, в Англии открыли, что Шекспир окружен был семидесятью драматическими поэтами. Как эти два великие события объясняют загадку Гомера, который, вероятно, именем своим покрыл также все прочие имена, унесенные навсегда первобытной древностью.

Из трудов современных по части литературы, предшествовавшей Данте, самый замечательный есть труд Мази. Он отыскал в Ватиканской библиотеке кодекс поэтов XIII века, в то самое время писанный. Ни один ученый филолог не обратил до сих пор внимания на этот кодекс: должно надеяться, что г. Мази вскоре издаст его.

Драматическая литература Италии не производит ничего замечательного. Альфиери, Гольдони, Джираоде, Нота41 - составляют репертуар национальный. Но обильнее гораздо бесконечные переводы с французского, как и на всех театрах Европы, кроме Англии. Говоря о драме в Италии, нельзя не упомянуть о множестве народных театров, в ней существующих, для которых пишут драматурги вовсе неизвестные. Материал этих пьес - нравы города, в котором театр находится; язык их - наречие народное. Это самые любопытные спектакли Италии, на которых смех не угасает во время представления. Актеры всегда превосходны: ибо модели перед их глазами. Они сами вышли из того круга, который представляют. Эта народная драма могла бы служить материалом для будущего авзонийского Шекспира, если бы он был возможен.

Англия-крайняя противоположность Италии. Там - совершенная ничтожность и бессилие политическое; здесь - средоточие и держава современной политики; там - чудеса природы и беспечность рук человеческих; здесь - скудость первой и деятельность вторых;

там - нищета искренно бродит по большим дорогам и улицам; здесь она скрыта роскошью и богатством внешним; там - идеальный мир фантазии и искусства; здесь - существенная сфера торговли и промышленности; там - ленивый Тибр, на котором изредка увидишь лодку рыбачью; здесь - деятельная Темза, на которой тесно от пароходов; там небо вечно-светлое и открытое; здесь туман и дым навсегда скрыли чистую лазурь от глаз человеческих; там каждый день процессии религиозные; здесь - сухость безобрядной религии; там каждое воскресенье - шумный пир гуляющего народа; здесь день воскресный - мертвая тишина на улицах; там - легкость, беспечность, веселье; здесь - важная и суровая дума севера...

Не эта ли яркая противоположность между двумя странами причиною того, что англичане так любят Италию и ежегодными колониями населяют ее! Человеку сродно бывает любить то, в чем он видит обратную сторону жизни, его окружающей. Ею он дополняет бытие свое.

Благоговеешь перед этою страною, когда в ней самой видишь своими очами то прочное благоденствие, которое она себе устроила, и так мудро и неусыпно поддерживает. Смешны и странны кажутся иногда островитяне, когда знакомишься с ними на твердой земле; но с невольным уважением преклоняешься перед ними, когда гостишь у них и смотришь на чудеса их всемирной силы, на деятельность их могучей воли, на это великое их настоящее, всеми корнями своими держащееся в глубине строго хранимого и уважаемого прошедшего. Смотря на наружность Англии, думаешь, что эта сила бессмертна, если только какая-нибудь земная сила может быть бессмертною в мире, где все проходит!

Эта сила содержит в себе две другие, взаимным совокуплением которых утверждается непоколебимая прочность Англии. Одна из этих сил стремится вне, жаждет обнять весь мир, усвоить все себе; это ненасытимая сила колониальная, которая основала Соединенные Штаты, покорила Восточную Индию, наложила руку на все славнейшие гавани мира. Но есть сила другая в Англии, сила внутренняя, предержащая, которая все устрояет, все хранит, все упрочивает и которая питается протекшим.

Эти две силы не так еще давно, на наших глазах, олицетворены были в двух писателях Англии, по смерти которых она не произвела ничего выше их: это Байрон и В. Скотт. Чудно с первого раза кажется, как сии два гения, совершенно противоположные духом и направлением, могли быть современниками и даже друзьями. Тайна тому в жизни самой Англии, и даже в жизни всей Европы.

Байрон олицетворяет для меня ненасытимую, бурную силу Англии, которая пенит все моря, развевает флаги по ветрам всего мира. Байрон порождение этой бесконечной жажды, которою страдает Англия, этого вечного недовольства, которое мутит ее и гонит в мир. Он выразил в себе неистощимую гордость ее духа неукротимого!

В. Скотт, напротив, есть выразитель другой ее силы, зиждущей внутри, хранящей и соблюдающей. Это неизменная вера в свое великое протекшее; это бесконечная любовь к нему, доводящая до благоговения. Поэзия В. Скотта идет от того начала, что все исторически верное уже прекрасно потому, что освящено преданием отечественным. Романы В. Скотта - художественный апофеоз истории.

Когда в Лондоне, гуляя по необъятным докам, обозреваешь корабли, готовые лететь во всевозможные страны мира, тогда становится понятным, как в такой земле мог родиться и воспитаться ненасыти-мый, бурный дух Байрона.

Когда с благоговением входишь под темные своды Вестминстерского аббатства42 или гуляешь по паркам Виндзора, Гамптонкура, Ричмонда43 и отдыхаешь под дубами, рождением современными Шекспиру, тогда постигаешь, как на этой почве предания мог созреть блюстительный гений В. Скотта.

Оба эти великие явления литературы сего столетия не могли быть одно без другого. В них выразилась не одна Англия, но и вся Европа. Бурный дух Байрона отражался и в государственной жизни народов, и в частной жизни человечества; ему противодействовало стремление В. Скотта сохранить прошедшее и освятить всякую национальность.

Как мало значительны все явления словесности английской после этих двух, которые и до сих пор продолжают иметь двойственное влияние на весь пишущий мир Европы!

Из всех современных писателей Англии всех более известен в Европе Э.Л. Бульвер44. Больно подумать, как могла литература Англии низойти до такой посредственности! Трудно было избрать новый путь после исполинов поэзии английской. Бульвер задумал избрать что-то среднее, но это вышло ни то, ни се. Его герои не имеют идеальности Байроновых героев и чужды той жизни, какую своим дает В. Скотт. Посредственность любит всегда бесцветную середину.

Первенство Бульверово, обеспеченное ему одной бездарностью современной литературы английской, скоро отобьет у него Диккенс, талант свежий и национальный. Вдохновение Диккенса - тот же английский юмор, из которого черпали, начиная с Шекспира, все народные гении Англии. Характеры свои Диккенс берет из природы, но отделывает их по образцу карикатур английских. Главная сфера

его та низшая область расчета и промышленности, которая заглушает все чувства человеческие. Необходимо было сатирою заклеймить этот пошлый мир, и Диккенс отвечает на потребность времени.

У нас могли бы явиться подражатели Диккенсу, если бы в этом случае Россия не опередила Англии. Диккенс много имеет сходства с Гоголем, и если бы можно было предположить влияние нашей словесности на английскую, то мы могли бы с гордостью заключить, что Англия начинает подражать России. Жаль, что сатира нашего юмориста не заберет в свое ведомство общества наших промышленников, как она забрала уже общество чиновников.

Говорят, что в Англии множество дам выступило на сцену литературы. И в этом случае Англия не нам ли подражает? Из поэтов женского пола славны особенно мисс Нортон45 и мисс Брук. Первая прославилась недавно своею поэмою «Сон», написанною в стиле Байро-новом.

В Англии то же самое явление, что и в Италии, в отношении к современной литературе Франции: сия последняя не произвела никакого влияния на писателей Англии. Романы и драмы французские даже не находят там переводчиков. В Италии нашли мы тому две причины: Религию и чувство эстетическое. В Англии также две: предания своей литературы и мнение общественное. Литература Англии имела всегда в виду цель нравственную, и каждое ее произведение, явившись в свет, кроме своего значения эстетического, имело значение нравственного поступка, который подвергался суду публичному. Так и должно быть в благоустроенном государстве. Мнение общественное в Англии есть также власть, полагающая преграды злоупотреблению личной свободы писателя, который своим развращенным воображением захотел бы развращать и народ. В Англии даже известная переписка ребенка с Гёте* в переводе не могла иметь успеха по причине общественных отношений: как же могли бы явиться безнаказанно романы какого-нибудь Сулье?

Зато много выходит в Англии переводов с немецкого. Германцы, столько обязанные литературе Альбиона, в свою очередь производят на нее свое влияние. В этом, конечно, участвует новое поколение англичан, которые часто довершают образование свое в немецких университетах. У англичан особенная страсть переводить Фауста: вышли многие переводы его, имеющие большое достоинство.

Упадающие литературы, по недостатку настоящего, прибегают обыкновенно к своим великим воспоминаниям, к изучению своего

* Goethe’s Briefwechsel mit einem Kinde («Переписка Гете с одним ребенком»).

прошедшего. Англия изучает в подробности Шекспира, как Италия -Данте, как Германия - Гёте. С некоторых пор вышло в Англии много сочинений по части одного Шекспира: теперь собираются год от году богатейшие материалы для объяснения его произведений, материалы, которыми еще не успела достаточно воспользоваться критика немецкая. Явление великого гения всегда остается небесною загадкою для человечества; но воспитание его, постепенность созревания, материалы, бывшие у него под руками, век, в котором он жил, все это будет со временем приведено в прозрачную ясность. История Английской сцены до Шекспира, Коллье46 и Дреково сочинение: «Шекспир и век его»*, вот до сих пор лучшие комментарии к велико-

му драматику Англии**.

Несмотря на то, что англичане изучают так много Шекспира, их критический способ воззрения на этого писателя нисколько не изменился. Странно, как все исследования или эстетические открытия Лессинга47, Гёте, Августа Шлегеля48 и Тика49 для англичан проходят даром и никак не принимаются на почве английской критики. Стоит прочесть лекции Кольриджа о Шекспире, изданные не так давно, и читанные им уже после лекций Шлегеля, чтобы убедиться в этом. За исключением немногих замечаний, глубоких и дельных, критика Кольриджа не представляет никакого основания: она не в силах постигнуть идеи произведения; она даже не задает себе и вопроса о том. Так мало меняются западные нации своими открытиями в области наук и так еще каждая привычно коснеет в своих предрассудках, переходящих по преданию от поколений к поколениям.

Чтобы видеть еще, как эстетическая критика Германии осталась вовсе чуждою для английских писателей, занимающихся изучением произведений литературы, стоит взглянуть на сочинение Галлама50 «История литературы европейской в XV, XVI и XVII столетиях». Это сборник, сделанный из сочинений Тирабоски, Женгене, Сисмонди, Бутервека51, Уартона52 и других, неодушевленный никакою мыслью. Критика Галлама нисколько не выше критики Уартона: и тот, и другой - компиляторы.

* Вот книги, ожидающие переводчиков или сократителей в России. Было бы это и полезнее и любопытнее множества романов, которые являются у нас как будто за тем только, чтобы обогащать листы журнальной библиографии.

Странно, как до сих пор англичане не издадут полной библиотеки всех тех современных Шекспиру книг, из коих он черпал свои драмы: необходимо нужно собрать весь этот сырой материал, служивший для его созданий. Уже многое сделано и по этой части. Но странно, как до сих пор никому не придет на ум собрать полную коллекцию. Хроника Голлиншеда стоит до сих пор в Англии около 800 рублей и принадлежит к числу библиографических редкостей; а без нее не могут быть объяснены все драмы Шекспира, заимствованные из английской истории.

Драма английская в упадке: она не в силах произвести что-нибудь подобное созданиям Шекспира. Но зато с каким великолепием разыгрываются теперь драмы его на Ковентгарденском театре53! Что если бы встал из гроба драматург известного Глобуса54, театра, имевшего вместо декораций ярлыки с надписью того, что должна представлять сцена? Что, если бы он встал и увидел эту пышность теперешней обстановки, чудеса декораций, обманывающих зрение, великолепие костюмов, осаду города на сцене в лицах? Как бы он удивился, с одной стороны, но как бы пожалел с другой! Отчего же англичане XVI века, не знавшие чудес нынешней механики сценической, имели Шекспира? Отчего англичане XIX столетия имеют Макреди*, доведшего сценическое исполнение Шекспировой драмы до высшей степени роскоши, а не имеют Шекспира? Неужели человечеству определено не соединять одного с другим? Неужели в наше время суждено Англии только совершать великолепную тризну по Шекспиру чудною обстановкою драм его на сцене Ковентгар-дена?

Хотя мы ограничивались одною изящною литературою Англии; но не можем не привести имени писателя исторического, который теперь производит большое влияние в своем отечестве и возбудит, конечно, сочувствие во всей Европе, когда более с ним познакомятся: это Томас Карлэйль55, автор «Истории французской революции», писанной пером сатирическим. Он один умел возвыситься над этим событием и сказать о нем беспристрастную и горькую истину. Его фантазия и слог воспитаны Германией и отзываются странностью. Несмотря на то, Карлэйль находит многих подражателей в Англии.

Мы заключим краткий очерк литературного развития современной Англии словами одного из остроумнейших французских критиков, который имеет все средства вблизи наблюдать словесность соседственного государства. Эти слова послужат для нас и переходом к настоящему вопросу, от которого мы до сих пор отвлекались эпизодами. Вот как заключает Филарет Шаль свое обозрение современной английской литературы, напечатанное в первой ноябрьской книжке «Revue des deux mondes»56:

«Напрасно, каким-то чувством доверия и надежды, стараемся мы отклонить роковую истину. Упадок литератур, происшедший от упадка умов, есть событие, которого отрицать нельзя. Все видят, что мы, народы европейские, как будто с единодушного согласия, нисходим до какого-то ничтожества полукитайского, до какой-то слабости всеобщей и неизбежной, которую автор сих наблюдений предсказы-

* Актер и директор Ковентгарденского театра в Лондоне.

вает в течение пятнадцати лет и против которой он не находит целительного средства. Это нисхождение, этот темный путь, который когда-нибудь приведет нас к плоскому уровню в умственном развитии, к дроблению сил, к уничтожению творящего гения, - совершается различным образом, смотря по степени ослабления различных племен Европы. Южные народы нисходят первые: прежде всех прияли они жизнь и свет, прежде всех постигает их ночь ничтожества. Северные последуют за ними: крепость жизненных соков мира нашла убежище в них. Итальянцы, благородное племя, уже там, в глубине, спокойны, тихи, блаженны своим климатом и увы! упоены счастьем бессилия -этого последнего бедствия народов. Испанцы, вторые дети новой Европы, терзают руками свою внутренность и гложут себя, как Уго-лино, прежде чем войти в эту глубокую тишину Италии, в эту полноту смерти. На том же скате вниз, но живее силами, волнуются другие народы: они еще надеются, еще поют, наслаждаются, шумят и думают железными дорогами да школами воскресить пламя общественной жизни, дрожащее последним светом. Сама Англия, лишенная своей саксонской энергии, своего пуританского пыла, утратившая силы литературные, похоронившая своих Байронов и В. Скоттов, чем будет через сто лет? Бог знает!

Но если бы даже признаки, возвещенные философами, и были верны; если бы в том обширном гальваническом потоке уничтожения и воссоздания, который называют Историей, вся Европа тысячи двухсот лет, со своими законами, правами, началами, мыслями, со своим двойным прошедшим, тевтонским и римским, со своею гордостью, жизнью нравственной, могуществом физическим, со своими литературами, должна была медленно изнемочь и заснуть сном вечным, чему тут удивляться? Если бы ей назначено было испытать тот же самый жребий, который некогда постиг мир Греческий, потом Римский, оба меньшие и пространством и временем, чем наша Европа христианская; если бы обломкам старого сосуда, в свою очередь, должно было послужить на создание сосуда нового, свежего, - можем ли мы на то жаловаться? Эта цивилизация, которую мы называем европейскою, разве мало продолжалась? А на земле разве нет стран свежих, юных, которые примут и уже приемлют наше наследство, как некогда отцы наши приняли наследие Рима, когда Рим совершил судьбу свою? Америка и Россия разве не тут? Обе алкают славы выйти на сцену, как два молодые актера, жаждущие рукоплесканий; обе равно горят патриотизмом и стремятся к обладанию. Одна из них, единственная наследница гения англо-саксонского: другая со своим умом словенским, безмерно гибким, терпеливо учится у народов

новоримских и хочет продолжать их последние предания. А за Рос-сиею и Америкою разве нет еще иных земель, которые, в течение миллионов лет будут продолжать, если надобно, эту вечную работу человеческого образования?

Нечего отчаиваться за человечество и за его будущее, если бы и пришлось нам, народам Запада, уснуть - уснуть сном племен ветхих, погруженных в летаргию бдения, в смерть живую, в деятельность бесплодную, в изобилие недоносков, чем так долго страдала издыхавшая Византия. Я боюсь, чтоб мы не дожили до того же. На литературы находит бред горячки. Человек материальный, рабочий телу, каменщик, инженер, архитектор, химик, могут отрицать мое мнение; но доказательства очевидны. Откройте хоть 12 000 новых кислот; направьте аэростаты машиной электрической; изобретите средство убить 60 000 человек в одну секунду: несмотря на все это, нравственный мир Европы будет все-таки тем, что он уже есть: умирающим, если не совсем мертвым. С высоты своей уединенной обсерватории, летая по темным пространствам и туманным волнам будущего и прошедшего, философ, обязанный ударять в часы современной истории и доносить о переменах, совершающихся в жизни народов, - все принужден повторять свой зловещий крик: Европа умирает!»

Эти вопли отчаяния нередко раздаются теперь от писателей западных, нам современных. Призывая нас к наследию жизни европейской, они могли бы льстить нашему самолюбию; но, конечно, неблагородно бы было с нашей стороны радоваться таким ужасным крикам. Нет, мы примем их только как урок для будущего, как предостережение в современных отношениях наших с изнемогающим Западом.

Англия и Италия не имели никогда в литературном отношении непосредственного влияния на Россию. Художники наши переезжают Альпы и в отчизне Рафаэля изучают искусство; промышленники Англии навещают нас и наставляют своему делу. Но литературу Италии и Англии мы до сих пор узнавали через Францию и Германию. Байрон и В. Скотт действовали на лучшие умы нашей словесности через французские переводы. Немцы познакомили нас с сокровищами Шекспира. С некоторых пор мы начинаем, мимо посредников, узнавать богатства литературы южной и северной, но все еще смотрим на них в очки немецкие. Должно надеяться, что распространение языков иноземных приведет нас к воззрению более самостоятельному. Но где же причина тому, что Англия и Италия в умственнолитературном отношении до сих пор не имели на нас прямого влия-

ния? Они заслонены от России двумя странами, к которым мы теперь переходим.

(Продолжение публикации в следующем номере «Вестника») Примечания

1 Кир - персидский царь, завоеватель Востока в VI в. до н. э.

2 Имеется в виду Александр Македонский (356-323 гг. до н. э.), царь, создатель огромной империи от Греции до Инда.

3 Цезарь, Гай Юлий (100-44 до н. э.) - первый император Древнего Рима, расширивший его границы до территорий Европы, Азии и Африки.

4 Карл Великий - король франков, основавший империю (688-741).

5 Григорий VII - папа Римский (1073-1085), утвердивший примат папской власти над светской, непогрешимость папы, а также обет безбрачия для римского духовенства.

6 Карл V - король Испании (1500-1558), воссоединивший многие испанские земли и возглавивший реконкисту (освобождение испанских территорий от арабов).

7 Строки из стихотворения А.С. Пушкина «Наполеон».

8 Разделы статьи, посвященные искусству (живопись и театр), даются в сокращении.

9 Горные вершины Альп, отделяющие Италию от остальной Европы.

10 Винкельман, Иоганн Иоахим (1717-1768) - историк, искусствовед, археолог, один из первых показал значимость античного искусства.

11 Страна средней Италии, впоследствии - Тоскана. Этруски считаются предками римлян.

12 Рафаэль (Санти, 1483-1520) - великий итальянский художник эпохи Возрождения. «Преображение» - последняя его картина, написанная для Ватикана.

13 Реки, на которых расположены крупные столицы мировой культуры: Мюнхен, Дюссельдорф, Лондон, Париж, Санкт-Петербург.

14 Пиза - крупный научный и культурный центр Италии, столица Тосканы. Имеет древнейший университет, академию, знаменитые архитектурные памятники, среди которых Пизанская башня.

15 Папы Римские - реформаторы, покровители искусств, науки и культуры.

16 Имя не выяснено.

17 Маи, Анджело (1782-1832) - иезуит, филолог, историк литературы, издатель античных сочинений.

18 Асс - монета древнего Рима.

19 Имя не выяснено.

20 Канина, Луиджи (1795-1856) - археолог, архитектор и писатель, вел раскопки Форума в Риме.

21 Розеллини (1800-1843) - египтолог, помощник Шампольона. Профессор восточных языков в Пизанском университете.

22 Розини (1748-1836) - археолог, вел раскопки Геркуланума.

23 Мандзони (Манцони), Алессандро (1785-1873) - поэт и писатель.

24 Чиампи (1769-1847) - историк, священник. Изучал древнеримские манускрипты.

25 Литта, Помпео (1781-1852) - историк, исследовавший 75 виднейших родов Италии, работа его затем была продолжена последователями.

26 посредством подписки (англ.).

27 Поэтическое название Италии, происходящее от имени древнего народа авзонов.

28 Пеллико, Сильвио (1789-1851) - писатель, за симпатии к карбонариям подвергшийся тюремному заключению. Одно из известных его сочинений -«Франческа да Римини».

29 Историк и беллетрист (1807-?). Молитва ребенка за Отечество из романа «Маргарита Пустерла» сделалась в Италии поистине народной.

30 Гросси, Томазо (1791-1853) - поэт, известный своими сатирами.

31 Коллетта, Пьетро (1775-1839) - историк и государственный деятель. Военный министр Неаполя.

32 Тацит (155-120) - древнеримский историк, важнейший источник по истории романских и германских народов.

33 Ботта, Карло Джузеппе (1766-1837) - историк и поэт, участник Французской революции.

34 Бальбо, Чезаре (1789-1863) - государственный деятель и историк. Сторонник объединения Италии.

35 Леопарди, Джакомо (1798-1837) - поэт-лирик.

36 Имеется в виду Петрарка, живший в Авиньоне и его окрестностях.

37 Кернер-отец - Христиан Готфрид (1756-1831), друг Шиллера. Кернер-сын - Карл Теодор (1791-1813), погиб на войне, писал патриотические стихи. Уланд, Людвиг (1787-1862) - филолог, историк литературы и поэт.

38 Берше, Джованни (1783-1851) - поэт-романтик.

39 Джустиниани - итальянский род, известный поэтами и историками.

40 Т.е. судилища (лат.).

41 Итальянские драматурги, из которых наиболее популярны Карло Гольдони (комедии) и Витторио Альфиери (трагедии).

42 Собор св. Петра, место коронования и погребения английских королей и других великих людей Англии.

43 Зеленые зоны Лондона и его окрестностей.

44 Бульвер, Эдуард Джордж (1803-1873) - писатель и политический деятель.

45 Поэтесса, внучка поэта Шеридана (1808-1877).

46 Коллье (Кольер, Collier), Джон Пен (1789-1883) - английский историк литературы, шекспиролог.

47 Лессинг, Готгольд Эфраим (1728-1781) - немецкий писатель, эстетик.

48 Шлегель, Август Вильгельм (1767-1845) - немецкий критик, ориенталист, поэт, историк литературы и искусства.

49 Тик, Людвиг (1778-1853) - критик, поэт и писатель, один из основателей романтической школы в Германии.

51 Тирабоски, Джираламо (1731-1794) - итальянский историк литературы; Женгене, Пьер-Луи (1748-1816) - французский историк литературы и поэт; Сисмонди, Жан Шарль Леонард (1773-1842) - французский экономист и историк; Бутервек, Фридрих (1766-1828) - немецкий эстетик и философ, профессор Геттингенского университета.

52 Имя не выявлено.

53 Существует с 1732 г. Сейчас - оперный театр, в первой половине XIX в. в нем шли разные представления.

54 Глобус - театр (1599-1644), в котором ставились пьесы Шекспира.

55 Карлейль, Томас (1795-1881) - филолог, историк, публицист, апологет Бисмарка.

56 Солидный французский журнал.

Публикация подготовлена кандидатом исторических наук, ведущим научным сотрудником Института теории и истории педагогики РАО

Л.Н. БЕЛЕНЧУК

A RUSSIAN VIEW ON TODAY’S EDUCATION

A well-known article by S.P. Shevyrev entitled A Russian View on Today’s Education in Europe’ is published. As far as the author of the present publication knows, this article has never been reprinted despite its fame and numerous references to it, and also despite the fact that it is undoubtedly of interest to philologists as well as to historians of pedagogics.

This publication has been prepared by L.N. Belenchuk, Ph.D. in History, a leading researcher at the Institute of Theory and History of Pedagogics of the Russian Academy of Science.

Ермашов Д. В.

Родился 18(30) октября 1806 года в Саратове. Окончил Благородный пансион при Московском ун-те (1822). С 1823 г. состоял на службе в московском архиве Коллегии иностранных дел, входя в кружок т. н. "архивных юношей", позже составивших костяк "Общества любомудрия" и занимавшихся изучением философских идей немецкого романтизма, Шеллинга и др. В 1827 г. участвовал в создании журнала "Московский вестник", с которым на первых порах сотрудничал и А.С. Пушкин. В 1829 г. в качестве учителя сына кн. З.А. Волконской выехал за границу. Три года провел в Италии, посвящая все свободное время изучению европейских языков, классической филологии и истории искусств. Возвратившись в Россию, по предложению С.С. Уварова занял место адъюнкта словесности в Московском ун-те. Для приобретения должного статуса в 1834 г. представил сочинение "Данте и его век", через два года - докторскую диссертацию "Теория поэзии в историческом ее развитии у древних и новых народов" и исследование "История поэзии", заслужившее положительный отзыв Пушкина. В течении 34 лет преподавал ряд курсов по истории русской литературы, всеобщей истории поэзии, теории словесности и педагогике. Профессор Московского ун-та (1837–1857), заведубщий кафедрой истории русской словесности (с 1847 г.), академик (с 1852 г.). Все эти годы активно занимался публицистической деятельностью. В 1827–1831 гг. Шевырев - сотрудник "Московского вестника", в 1835–1839 - ведущий критик "Московского наблюдателя", с 1841 по 1856 г. - ближайший сподвижник М.П. Погодина по изданию "Москвитянина". Спустя некоторое время после увольнения от должности профессора уехал в 1860 г. Европу, читал лекции по истории русской литературы во Флоренции (1861) и Париже (1862).

Для Шевырева было характерно стремление построить свое мировоззрение на фундаменте русского национального самосознания, имеющего, с его точки зрения, глубокие исторические корни. Рассматривая литературу как отражение духовного опыта народа, он пытался именно в ней обнаружить истоки русской самобытности и основы национального образования. Эта тема - ключевая в научной и публицистической деятельности Шевырева. Ему принадлежит заслуга "первооткрывателя" древнерусской художественной литературы в целом, он одним из первых стал доказывать российскому читателю факт ее существование еще со времен Киевской Руси, ввел в научный оборот многие известные ныне памятники допетровской русской словесности, привлек многих начинающих ученых к сравнительному изучению отечественной и зарубежной литературы и т. п. В подобном же духе развивались и политические воззрения Шевырева, основные мотивы публицистики которого заключались в утверждении российского своеобразия и критике западничества, отвергавшего таковое. С этой точки зрения, Шевырев был одним из наиболее крупных идеологов т. н. теории "официальной народности" и одновременно одним из самых ярких ее популяризаторов. В период сотрудничества в "Москвитянине", принесший ему репутацию ярого приверженца официальной идеологии, основные свои усилия Шевырев прилагал к разработке одной проблемы - доказательству пагубности для России европейского влияния. Значительное место в ряду работ мыслителя на эту тему занимает его статья "Взгляд русского на современное образование Европы", в которой он постулировал ставшие впоследствии широко известными тезисы о "гниении Запада", его духовной неизлечимой болезни; о необходимости противодействовать "магическому обаянию", которым все еще очаровывает русских людей Запад, и осознать свою самобытность, покончив с неверием в собственные силы; о призвании России спасти и сохранить в высшем синтезе все духовные здоровые ценности Европы и т. д. и т. п.

Сочинения:

Взгляд русского на современное образование Европы // Москвитянин. 1941. № 1.

Антология мировой политической мысли. Т. 3. М., 1997. С. 717–724.

История русской словесности, преимущественно древней. М., 1846–1860.

Об отечественной словесности. М., 2004.

Письма М.П. Погодина, С.П. Шевырева и М.А. Максимовича к князю П.А. Вяземскому. СПб., 1846.

Список литературы

Песков А.М. У истоков философствования в России: Русская идея С.П. Шевырёва // Новое литературное обозрение. 1994. .№ 7. С. 123–139.

Тексты

Взгляд русского на современное образование Европы (1)

Есть мгновения в истории, когда все человечество сказывается одним всепоглощающим именем! Таковы имена Кира(2), Александра(3), Цезаря(4), Карла Великого(5), Григория VII(6), Карла V(7). Наполеон готов был наложить свое имя на современное нам человечество, но он встретил Россию.

Есть эпохи в Истории, когда все силы, в ней действующие, разрешаются в двух главных, которые, вобрав в себя все постороннее, сходятся лицом к лицу, меряют друг друга очами и выступают на решительное прение, как Ахилл и Гектор в заключении Илиады(8). - Вот знаменитые единоборства всемирной Истории: Азия и Греция, Греция и Рим, Рим и мир Германский.

В мире древнем эти единоборства решались силою материальною: тогда cила правила вселенною. В миpе Христианском всемирные завоевания стали невозможны: мы призваны к единоборству мысли.

Драма современной истории выражается двумя именами, из которым, одно звучит сладко нашему сердцу! Запад и Россия, Россия и Запад - вот результат, вытекающий из всего предыдущего; вот последнее слово истории; вот два данные для будущего!

Наполеон (мы не даром с него начали); содействовал много к тому, чтобы наметить оба слова этого результата. В лице его исполинского гения сосредоточился инстинкт всего Запада - и двинулся на Poccию, когда мог. Повторим, слова Поэта:

Хвала! Он русскому народу

высокий жребий указал.(9)

Да, минута великая и решительная. Запад и Россия стоять друг перед другом, лицом к лицу! - Увлечет ли нас он в своем всемирном стремлении? Усвоит ли себе? Пойдем ли мы в придачу к его образованию? Составим ли какое-то лишнее дополнения к его истории? - Или устоим мы в своей самобытности? Образуем мир особый, по началам своим, а не тем же европейским? Вынесем из Европы шестую часть миpa... зерно будущему развитию человечества?

Вот вопрос - вопрос великий, который не только раздается у нас, но откликается и на Западе. Решать его - во благо Poccии н человечества - дело поколений нам современных и грядущих. Каждый, кто только призван на какое бы то ни было значительное служение в нашем Отечестве, должен начать решением сего вопроса, если хочет связать действия свои с настоящею минутою жизни. Вот причина, почему и мы с него начинаем.

Вопрос не нов: тысячелетие русской жизни, которое наше поколение может праздновать через двадцать два года, предлагает на него полный ответ. Но смысл истории всякого народа есть тайна, кроющаяся под внешнею ясностию событий: каждый разгадывает ее по-своему. Вопрос не нов; но в наше время важность его ожила и сделалась для всех ощутительною.

Кинем же общий взгляд па состояние современной Европы и на отношение, в каком находится к ней нaшe Отечество. Мы устраняем здесь все политические виды и ограничиваемся только одною картиною образованности, объемлющей религию, науку, искусство и словесность, последнюю как самое полное выражение всей человеческой жизни пародов. Мы коснемся, разумеется, только главных стран, которые действуют на поприще европейского мирa.

Начнем с тех двух, которых влияние менее всего доходит до нас н которые образуют собою две крайние противоположности Европы. Мы разумеем Италию и Англию. Первая взяла на долю свою все сокровища идеального мира фантазии; почти совершенно чуждая всем приманкам роскошной промышленности современной, она, в жалком рубище нищеты, сверкаете своими огненными глазами, очаровываете звуками, блещет нестареющеюся красотою и гордится своим минувшим. Вторая корыстно присвоила себе все блага существенные житейского мира; утопая сама в богатстве жизни, она хочет опутать весь миp узами своей торговли и промышленности. […]

Франция и Германия - вот те две стороны, под влиянием которых мы непосредственно находились и теперь находимся. В них, можно сказать, сосредоточивается для нас вся Европа. Здесь нет ни отделяющего моря, ни заслоняющих Альпов. Всякая книга, всякая мысль Франции и Германии скорее откликается у нас, нежели в какой-либо другой стране Запада. Прежде преобладало влияние французское: в новых поколениях осиливает германское. Всю образованную Poccию можно справедливо разделить на две половины: французскую и немецкую, по влиянию того или другого образования.

Вот почему особенно важно вникнуть нам в современное положение этих двух стран и в то отношение, в каком мы к ним находимся. Здесь мы смело и искренно скажем наше мнение, зная заранее, что оно возбудить множество противоречий, оскорбит многие самолюбия, расшевелит предрассудки воспитания и учений, нарушит предания, доселе принятые. Но в вопросе, решаемом нами, первое условие есть искренность убеждения.

Франция и Германия были сценами двух величайших событий, к которым подводится вся история нового Запада, или правильнее: двух переломных болезней, соответствующих друг другу. Эти болезни были - реформация в Германии(10), революция во Франции(11): болезнь одна и та же, только в двух разных видах. Обе явились неизбежным следствием западного развития, npиявшегo в себя двойство начал и утвердившего сей раздор нормальным законом жизни. Мы думаем, что эти болезни уже прекратились; что обе страны, испытав перелом недуга, вошли опять в развитие здравое и органическое. Нет, мы ошибаемся. Болезнями порождены вредные соки, которые теперь продолжают действовать и которые в свою очередь произвели уже повреждение органическое и в той, и в другой стране, признак будущего саморазрушения. Да, в наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом, мы не примечаем, что имеем дело как будто с человеком, носящими в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферою опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувства... и не замечаем, скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет.

Он увлек нас роскошью своей образованности; он возит нас на своих окрыленных пароходах, катает по железным дорогам; угождает без нашего труда всем прихотям нашей чувственности, расточает перед нами остроумие мысли, наслаждения искусства.... Мы рады, что попали на пир готовый к такому богатому хозяину... Мы упоены; нам весело даром вкусить то, что так много стоило.... Но мы не замечаем, что в этих яствах таится сок, которого не вынесет свежая природа наша…. Мы не предвидим, что пресыщенный хозяин, обольстив нас всеми прелестями великолепного пира, развратит ум и сердце наше; что мы выйдем от него опьянелые не по летам, с тяжким впечатлением от оргии, нам непонятной...

Но успокоимся верою в Провидение, Которого перст явен на нашей истории. Вникнем лучше в характер обоих недугов и определим для себя урок мудрого предохранения.

Есть страна, в которой оба перелома совершились еще ранее, нежели во всем Западе и упредили тем его развитие. Эта страна –– остров для Европы, и в географическом и в историческом отношении. Тайны ее внутренней жизни до сих пор не разгаданы - и никто не решил, почему оба переворота, в ней так рано совершившиеся, не произвели никакого, по крайней мере видимого, органического повреждения.

Во Франции великий недуг породил разврат личной свободы, который всему государству угрожает совершенною дезорганизациею. Франция гордится тем, что стяжала себе политическую свободу; но посмотрим, как применила она ее к разным отраслям своего общественного развития? Что совершила она этим приобретенным орудием в области религии, искусства, науки и литературы? Мы не будем говорить о политике и промышленности. Прибавим только, что развитие ее промышленности стесняется год от году более своеволием низших классов народа, и что монархический и вельможный характер роскоши и блеска ее продуктов нисколько не соответствует направленно ее народного духа.

Каково теперь состояние религии во Франции? - Религия имеет два проявления: личное в отдельных людях, как дело совести каждого, и государственное, как Церковь. Потому и рассматривать развитие религии в каком-либо народе можно только с эти двух точек зрения. Развитие государственное религии очевидно; оно на глазах у всех; но трудно проникнуть в развитие ее личное, семейное, скрытое в тайне жизни народной. Последнее можно видеть или на месте, или в литературе, или в воспитании.

С 1830 года, как известно, Франция утратила единство религии государственной. Страна, искони римско-католическая, допустила свободный протестантизм и в недра своего народа и в недра царствующей фамилии. С 1830 года все религиозные процессии церкви, эти торжественные минуты, в которые является она служительницею Бога перед глазами народа, в жизни народа французского уничтожены. Знаменитейший обряд западной церкви, великолепное шествие: corpus Domini(12), совершаемое так блистательно во всех странах римско-католического Запада, уже не совершается никогда на улицах Парижа. Когда умирающий призывает к себе дары Христовы перед кончиною, церковь отправляет их без всякого торжества, священник приносит их тайно, как будто во времена гонений на Христианство. Религия может совершать обряды свои только внутри храмов; она одна как будто лишена прав на общественную публичность, тогда как все во Франции ею безнаказанно пользуется; храмы Франции похожи на катакомбы первоначальных Христиан, которые не смели выносить наружу изъявлений своего Богопочитания. [...]

Все эти явления нынешней жизни народа Французского не показывают в нем религиозного развития. Но как решить тот же вопрос относительно внутренней жизни семейств во Франции? Литература нам доносит о том самые печальные известия, раскрывая картины этой жизни в своих неутомимых рассказах. Памятно мне при этом слово, слышанное из уст одного публичного наставника, который уверял меня, что всю религиозную нравственность можно заключить в правилах Арифметики. [...]

Литература в народе бывает всегда результатом совокупного его развития по всем отраслям человеческой его образованности. Из предыдущего, теперь могут быть ясны причины упадка современной литературы во Франции, произведения которой, к сожалению, слишком известны в нашем Отечестве. Народ, который злоупотреблением личной свободы уничтожил в себе чувство Религии, обездушил искусство и обессмыслил науку, должен был, разумеется, злоупотребление свободы своей довести до высшей степени крайности в литературе, не обузданной ни законами государства, ни мнением общества. [...]

Мы заключим прискорбную картину Франции указанием на одну общую черту, которая ярко заметна почти во всех современных ее писателях. Все они сами чувствуют болезненное состояние своего отечества во всех отраслях его развития; все они единодушно указывают на упадок его Религии, политики, воспитания, наук, и самой Словесности, которая их же собственное дело. Во всяком сочинении, касающемся современной жизни, вы верно найдете несколько страниц, несколько строк, посвященных порицанию настоящего. Их общий голос может достаточно покрыть и подкрепить в этом случае наш собственный. Но вот что странно! То чувство апатии, каким сопровождаются всегда такие порицания, которые вошли у литераторов Франции в какую-то привычку, сделались модою, превратились в общее место. Ужасен всякий недуг в народе, но еще ужаснее при том холодная безнадежность, с какою о нем говорят те, которые, первые, должны бы были помышлять о средствах к его излечению.

Перейдем же за Рейн(13), в страну соседнюю нам, и постараемся вникнуть в тайну ее неосязаемого развития. Во-первых, нас поражает, как яркая противоположность с землею, откуда мы лишь только вышли, это внешнее благоустройство Германии во всем, что касается до ее государственного, гражданского и общественного развития. Какой порядок! какая стройность! Удивляешься благоразумию Немецкому, которое умело от себя удалить все возможные соблазны своих мятежных за-рейнских соседей и строго заключиться в сфере собственной своей жизни. Немцы питают даже какую-то открытую ненависть или высокое презрение к злоупотреблению личной свободы, коим заражены все части общества Франции. Сочувствие некоторых Немецких писателей Французскому своеволию не нашло почти никакого отголоска в благоразумной Германии и не оставило никакого вредного следа во всем нынешнем быту ее! Эта страна в разных частях своих может представить превосходные образцы развития по всем ветвям сложной человеческой образованности. Ее государственное устройство зиждется на любви ее Государей ко благу подданных и на покорности и преданности сих последних своим властителям. Ее гражданское устройство почиет на законах самой чистой и откровенной справедливости, начертанной в сердцах ее правителей и в умах подданных, призванных к исполнению гражданского дела. Ее университеты цветут и разливают сокровища учения по всем низшим заведениям, коим поручено воспитание народное. Искусство развивается в Германии так, что ставит ее теперь в достойные соперницы с наставницей ее, Италией. Промышленность и внутренняя торговля делают успехи быстрые. Все, что служит к облегчению сношений между различными ее владениями, все чем только может гордится современная цивилизация в отношении к удобствам жизни, как-то: почты, таможни, дороги и проч., все это превосходно в Германии и возвышает ее на степень страны, первенствующей своим внешним благоустройством на твердой земле Европы. Чего же кажется недостает ей к ее непоколебимому вечному благоденствию?

Но над этою прочною, счастливою, благоустроенною внешностью германии носится другой неосязаемый, невидимый мир мысли, совершенно отдельный от мира ее внешнего. Главный недуг ее - там, в этом отвлеченном мире, не имеющем никакого соприкосновения с ее политическим и гражданским устройством. В Германцах, чудным образом, умственная жизнь отделяется от жизни внешней, общественной. Потому в одном и том же Германце вы можете весьма часто встретить двух человек: внешнего и внутреннего. Первый будет самый верный, самый покорный подданный своего Государя, правдолюбивый и усердный гражданин своего отечества, отличный семьянин и неизменный друг, словом ревностный исполнитель всех своих внешних обязанностей; но возьмите того же самого человека внутри, проникните в его умственный мир: вы можете найти в нем самое полное развращение мысли, - и в этом недоступном для глаза мире, в этой неосязаемой умственной сфере, тот же самый Германец, смирный, покорный, верный в государстве, обществе и семье, - является буйным, неистовым, насилующим все, непризнающим над мыслею своею никакой иной власти... Это тот же древний необузданный его предок, которого видел еще Тацит(14) во всей его самородной дикости выходившим из заветных лесов своих, с тою только разницею, что новый, образованный перенес свободу свою из мира внешнего в мир умственный. Да, разврат мысли - вот невидимый недуг Германии, порожденный в ней Реформацией и глубоко таящийся в ее внутреннем развитии. [...]

Направление, какое принимают теперь те обе страны, которыя производили и производят на нас сильнейшее влияние, так противоречит жизненному началу нашему, так несогласно со всем нашим протекшим, что мы внутренно все, более или менее, признаем необходимость разорвать дальнейшие связи наши с Западом в литературном отношении. Я, разумеется, не говорю здесь о тех славных образцах его великого прошедшего, которые должны мы всегда изучать: они, как собственность всего человечества, принадлежат и нам, нам же по праву самых близких и прямых наследников в очереди народов, выходящих на сцену живущего и действующего мира. Я не говорю и о тех современных писателях, которые на Западе, видя сами направление человечества, их окружающего, вооружаются против него и ему противодействуют: такие писатели много сочувствуют нам и даже нетерпеливо ожидают нашей деятельности. Они впрочем составляют малое исключение. Я не разумею конечно и тех ученых, которые трудятся по известным отдельным частям наук и славно возделывают их поле. Нет, я говорю вообще о духе образования западного, о его главных мыслях и движений новой его литературы. Здесь встречаем мы такие явления, которые для нас кажутся непонятными, которые по нашему ни из чего не вытекают, которых мы боимся, а иногда проходим мимо их равнодушно, бессмысленно, или с чувством какого-то детского любопытства, раздражающего наши взоры.

Россия, к счастию, не испытала тех двух великих недугов, которых вредные крайности начинают сильно там действовать: отсюда и причина, почему не понятны для нее тамошние явления и почему их ни с чем своим она связать не может. Мирно и благоразумно созерцала она развитие Запада: принимая его, как предохранительный урок для своей жизни, счастливо избегла раздора или двойства начал, которому Запад подвергся в своем внутреннем развитии, и сохранила свое заветное и вседержащее единство; усвоивала себе только то, что могло быть ей прилично в смысле общечеловеческом и отвергала постороннее... И теперь, когда Запад как Мефистофель в заключении Гётева Фауста, готовясь открыть ту огненную бездну, куда он стремится, является к нам и гремит своим ужасным: Komm! Komm!(15) - не пойдет за ним Россия: никакого обета она не дала ему, никаким договором не связала бытия своего с его бытием: она не делила с ним его недугов; она сохранила свое великое единство, и в роковую минуту, может быть, она же назначена от Провидения быть великим Его орудием к спасению человечества.

Не скроем, что литература наша в сношениях своих с Западом развила в себе некоторые недостатки. Мы подводим их к трем. Первый из них - характеристическая черта нашей минуты, есть нерешительность. Она понятна из всего того, что сказано выше. Продолжать литературное развитие вместе с Западом мы не можем, ибо нет сочувствия в нас к его современным произведениям: в самих же себе мы еще не совсем открыли источник своенародного развития, хотя и были некоторые удачные в том попытки. Магическое обаяние Запада все еще сильно действует на нас, и мы не можем вдруг от него отказаться. В этой нерешимости я полагаю одну из главных причин того застоя, который продолжается в течении нескольких лет в литературе нашей. Мы напрасно ждем современных вдохновений оттуда, откуда их прежде почерпали; Запад посылает нам то, что отвергается нашим умом и сердцем. Мы предоставлены теперь собственным своим силам; мы должны по неволе ограничиться богатым протекшим Запада и искать своего в нашей древней Истории.

Деятельность поколений новых, выступающих у нас на поприще под привычным влиянием последних мыслей и явлений современного запада, парализуется невольно невозможностью применить тамошнее к нашему, и всякой кипящий силами юноша, если заглянет в глубь души своей, то увидит, что весь пылкий восторг и все внутренние силы его скованы чувством тяжкой и праздной нерешимости. Да, вся литературная Россия разыгрывает теперь Геркулеса, стоящего на распутии: Запад коварно манит ее за собою, но конечно суждена ей Провидением иная дорога.

Второй недостаток в литературе нашей, тесно сопряженный с предыдущим, есть недоверчивость к собственным силам. До каких же пор, во всяком деле, последняя книга Запада, последний номер журнала будут действовать на нас какою-то чародейственною силою и сковывать все наши собственные мысли? До каких же пор мы будем жадно глотать одни готовые результаты, выведенные там из образа мыслей, нам совершенно чуждого и несогласного с нашими преданиями? Неужели не чувствуем мы в себе на столько сил, чтобы самим приняться за источники и в самих себе открыть новое свое воззрение на всю Историю и Словесность Запада? Это - необходимость для нас и услуга для него, которою даже мы ему обязаны: никто в своем деле беспристрастен быть не может, и народы, как поэты, созидая бытие свое, не достигают до его сознания, которое предоставляется их наследникам.

Наконец, третий наш недостаток, самый неприятный, которым мы наиболее страдаем в нашей Литературе, есть Русская апатия, следствие наших дружеских сношений с Западом. Посадите молодое, свежее растение под тенью столетнего кедра или дуба, который закроет его юное бытие старою тенью широких ветвей своих, и будет только сквозь них кормить его солнцем и прохлаждать небесною росою, и мало пищи даст его свежим корням от жадных, заматорелых в той земле корней своих. Вы увидите, как молодое растение утратит краски юной жизни, будет страдать преждевременною старостью своего дряхлеющего соседа; но срубите кедр, возвратите юному дереву его солнце, и оно найдет в себе крепость, поднимется бодро и свежо, и своею сильною и безвредною другим юностью даже будет в состоянии благодарно прикрыть новые отростки падшего своего соседа.

Приставьте к живому, резвому ребенку старую няню: вы увидите, как исчезнет в нем пылкость возраста, и кипящая жизнь будет скована бесчувствием. Подружите пылкого юношу, полного всеми надеждами жизни, с зрелым разочарованным мужем, промотавшим жизнь свою, утратившим с нею и веру и надежду: вы увидите, как изменится ваш пылкий юноша; не пристанет к нему разочарование; он не заслужил его своим прошедшим; но все чувства его окуются хладом бездейственной апатии; огненные глаза его померкнут; он как Фрейшиц(16) станет трепетать своего страшного гостя; при нем он будет стыдиться и своего румянца, и пылких чувств своих, краснеть своего восторга, и как дитя, наденет неприставшую ему маску разочарования.

Да, разочарование Запада породило у нас одну холодную апатию. Дон-Жуан(17) произвел Евгения Онегина, один из общих Русских типов, метко схваченный гениальною мыслию Пушкина из нашей современной жизни. Этот характер повторяется нередко в нашей Литературе: о нем грезят наши повествователи, и еще недавно, один из них, блистательно вышедший на поприще Поэта, нарисовал нам туже Русскую апатию, еще степенью больше, в лице своего героя, которого мы, по чувству национальному, не хотели бы, но должны признать героем нашего времени.

Последний недостаток есть конечно тот, с которым мы должны более всего бороться в современной своей жизни. Эта апатия причиною в нас и лени, которая одолевает свежую молодежь нашу, и бездейственности многих литераторов и ученых, которые изменяют своему высокому призванию и отвлекаются от него тесным миром домашнего хозяйства или большими видами всепоглощающей торговли и промышленности; в этой апатии зародыш и того червя-тоски, которую каждый из нас более или менее ощущал в своей юности, распевал в стихах и надоел ею самым благосклонным своим читателям.

Но если мы и вынесли некоторые неизбежные недостатки от сношений наших с Западом, за то мы сохранили в себе чистыми три коренные чувства, в которых семя и залог нашему будущему развитию.

Мы сохранили наше древнее чувство религиозное. Крест Христианский положил свое знамение на всем первоначальном нашем образовании, на всей Русской жизни. Этим крестом благословила нас еще древняя мать наша Русь и с ним отпустила нас в опасную дорогу Запада. Выразимся притчей. Вырастал отрок в святом доме родительском, где все дышало страхом Божиим; на первой памяти его печатлелся лик седовласого отца, коленопреклоненного пред святою иконою: не вставал он утром, не отходил ко сну без родительского благословения; всякой день его был освящен молитвою и перед всяким праздником дом семьи его являлся домом молитвы. Рано отрок покинул дом родительский; холодные люди окружили его и омрачили душу сомнением; злые книги развратили мысль его и оледенили чувство; был он в гостях у народов, которые Богу не молятся и думают, что счастливы... Протекло бурное время молодости... Юноша созрел в мужа... Семья окружила его, и все воспоминания детства поднялись, как светлые Ангелы, из лона души его... и чувство Религии проснулось живее и сильнее... и освятилось снова все его бытие, и гордая мысль растворилась в чистой молитве смирения... и новый мир жизни открылся его взорам... Притча понятна каждому из нас: нужно ли толковать смысл ее?

Второе чувство, которым крепка Россия и обеспечено ее будущее благоденствие, есть чувство ее государственного единства, вынесенное нами также из всей нашей Истории. Конечно, нет страны в Европе, которая могла бы гордится такою гармониею своего политического бытия, как наше Отечество. На Западе почти всюду раздор начал признан законом жизни, и в тяжкой борьбе совершается все существование народов. У нас только Царь и народ составляют одно неразрывное целое, не терпящее никакой между ними преграды: эта связь утверждена на взаимном чувстве любви и веры и на бесконечной преданности народа Царю своему. Вот сокровище, вынесенное нами из нашей древней жизни, на которое с особенною завистью смотрит разделенный в себе Запад, видя в нем неиссякаемый источник государственного могущества. Он хотел бы всем, чем может, у нас отнять его; но теперь не в силах, ибо прежнее на веру принятое чувство нашего единства, вынесенное нами из нашего прежнего быта, прошед все искушения образования, миновав все сомнения, взошло в каждом образованном Русском, понимающем свою историю, на степень ясного и прочного сознания, - и теперь это сознанное чувство пребудет более нежели когда-нибудь непоколебимым в нашем Отечестве.

Третье коренное чувство наше есть сознание нашей народности и уверенность в том, что всякое образование может у нас тогда только пустить прочный корень, когда усвоится нашим народным чувством и скажется народною мыслию и словом. В этом чувстве таится причина нашей нерешимости продолжать литературное развитие с изнемогающим Западом; в этом чувстве мощная преграда всем его искушениям; об это чувство разбиваются все частные бесплодные усилия наших соотечественников привить к нам то, что нейдет к Русскому уму и к Русскому сердцу; это чувство есть мера прочного успеха наших писателей в истории Литературы и образования, есть пробный камень их оригинальности. Оно высказалось сильно в лучших произведениях каждого из них: им заключали, в нем сходились и откликались друг другу и Ломоносов, и Державин, и Карамзин, и Жуковский, и Крылов, и Пушкин, и все им близкие, не смотря на какое Латинское, Французское, Немецкое, Английское или другое влияние. Это чувство устремляет теперь нас к изучению нашей древней Руси, в которой конечно хранится первоначальный чистый образ нашей народности. Само Правительство деятельно призывает нас к тому. Этим чувством роднятся и действуют за одно наши обе столицы, и то, что замышлено в северной, проходит через Москву, как через сердце России, для того, чтобы обратиться в кровь и в живые соки нашего народа. Москва есть то верное горнило, в котором пережигается все прошлое от Запада и получает чистую печать Русской народности.

Тремя коренными чувствами крепка наша Русь и верно ея будущее. Муж Царского Совета, которому вверены поколения образующиеся(18), давно уже выразил их глубокою мыслию, и они положены в основу воспитания народа.

Запад по какому-то странному инстинкту не любит в нас этих чувств и особенно теперь, забыв прежнее добро наше, забыв жертвы, ему от нас принесенные, при всяком случае выражает нам свою нелюбовь, похожую даже на какую-то ненависть, обидную для каждого Русского, посещающего его земли. Двояко можно объяснить это чувство, незаслуженное нами и бессмысленно противоречащее нашим прежним сношениям: или Запад похож в этом случае на брюзгливого старика, который в своенравных порывах бессильного возраста злится на своего наследника, неизбежно призванного овладеть со временем его сокровищами; или другое: он, зная инстинктом направление наше, предчувствует разрыв, который неминуемо должен последовать между им и нами, и сам, порывом своей несправедливой ненависти, еще более ускоряет роковую минуту.

В гибельные эпохи переломов и рушений, какие представляет история человечества, Провидение посылает в лице иных народов силу хранящую и соблюдающую: да будет же такою силою Россия в отношении к Западу! да сохранит она на благо всему человечеству сокровища его великого протекшего и да отринет благоразумно все то, что служит к разрушению, а не к созиданию! да найдет в самой себе и в своей прежней жизни источник своенародный, в котором все чужое, но человечески прекрасное сольется с Русским духом, духом обширным, вселенским, Христианским, духом всеобъемлющей терпимости и всемирного общения!

Примечания

1. "Взгляд русского на современное образование Европы" - статья, специально написанная С.П. Шевыревым в конце 1840 г. для журнала "Москвитянин", издававшегося М.П. Погодиным в 1841–1855 гг., в первом номере которого и была опубликована в январе 1841 года. Здесь отрывки публикуются по изданию: Шевырев С.П. Взгляд русского на современное образование Европы // Москвитянин. 1841. № 1. С. 219–221, 246–250, 252, 259, 267–270, 287–296.

2. Кир Великий (год рождения неизвестен - умер в 530 до н. э.), в древней Персии царь в 558–530, прославился завоевательными походами.

3. Александр Великий (356–323 до н. э.), царь Македонии с 336, один из выдающихся полководцев и государственных деятелей древнего мира.

4. Цезарь Гай Юлий (102 или 100–44 до н. э.), древнеримский государственный и политический деятель, полководец, писатель, пожизненный диктатор Рима с 44 г. до н.э.

5. Карл Великий (742–814), король франков с 768, император с 800. Завоевательные войны Карла привели к созданию на короткое время в средневековой Европе крупнейшего государства, сопоставимого по размерам с Римской империей. По его имени названа династия Каролингов.

6. Григорий VII Гильдебранд (между 1015 и 1020–1085), папа римский с 1073. Был активным деятелем Клюнийской реформы (направленной на укрепление католической церкви). Проведённые им преобразования содействовали возвышению папства. Развивал идею подчинения светской власти церковной.

7. Карл V (1500–1558) из рода Габсбургов. Король Испании в 1516–1556. Немецкий король в 1519–1531. Император "Священной Римской империи" в 1519–1556. Вел войны с Османской империй, возглавлял военные действия против протестантов. Некоторое время его власть распространялась почти на всю континентальную Европу.

8. Герои эпической поэмы Гомера (не позднее VIII в. до н. э.) "Илиада", поединок которых, окончившийся гибелью Гектора, является одним из популярных в мировой культуре образов для метафорического обозначения бескомпромиссной и жестокой схватки.

9. Строки из стихотворения А.С. Пушкина "Наполеон" (1823).

10. Религиозное, общественное и идеологическое движение в Западной Европе в XVI в., направленное против католической церкви и ее учения и имевшее своим последствием образование протестантских церквей.

11. Имеется в виду Великая французская революция 1789–1794, свергнувшая монархию во Франции и, ознаменовав собою начало гибели феодально-абсолютистского строя в Европе, расчистившая почву для развития буржуазных и демократических преобразований.

12. Corpus Domini –– праздник "тела господня", один из самых пышных и торжественных праздников католической церкви.

13. Рейн –– река на Западе Германии, в культурно-историческом смысле олицетворяющая собою символическую границу между немецким и французским территориями.

14. Тацит Публий Корнелий (около 58 –– после 117), знаменитый римский писатель-историк.

15. Komm! Komm! - Придите, идите (ко мне) (нем.) –– Слова Мефистофеля, обращенные к хору ангелов, в одной из заключительных сцен трагедии "Фауст" немецкого поэта и мыслителя Иоганна Вольфганга Гёте (1749–1832).

16. Главное действующее лицо одноименной оперы Карла Вебера (1786–1826) "Фрейшиц" ("Волшебный стрелок"). В данном случае служит метафорой робости и излишней скромности.

17. Речь идет о главном герое незаконченной одноименной поэмы английского поэта Джорджа Гордона Байрона (1788–1824) Дон Жуане, скучающем путешественнике-романтике, пытающемся заполнить пустоту своей жизни поисками приключений и новых страстей. Байроновский образ Дон Жуана послужил А.С. Пушкину одним из источников для создания литературного героя романа в стихах "Евгений Онегин".

18. Имеется в виду Сергей Семенович Уваров (1786–1855), министр народного просвещения (1833–1849), автор знаменитой триады "Православие. Самодержавие. Народность", легшей в основу не только уваровской концепции образования в России, но и всей политики и идеологии самодержавия в царствование Николая I.

русский критика литература шевырев

Шевырев Степан Петрович родился в дворянской семье -- поэт, критик, историк литературы.

В 1823 Степан Петрович определяется в Московский архив министерства иностранных дел, где сближается с московскими любомудрами (бр. Киреевские, бр. Веневитиновы и других). Он участвует в литературном кружке С.Е. Раича, выступая с переводами и оригинальными стихами. Идеи Шеллинга оказали влияние на выработку его мировоззрения и его теоретических взглядов на литературу и искусство.

В 1825 вместе с В.П. Титовым и Н.А. Мельгуновым переводит книгу Тика и Вакенродера «Об искусстве и художниках» (1826). В эти годы Шевырёв много занимается поэтическим творчеством. Он сотрудничает в альманахах «Урания», «Северные цветы», «Северная лира». Его стихотворение «Я есмь» (1825) было отмечено А.С. Пушкиным.

С основания «Московского вестника» (1827) Шевырёв становится ближайшим помощником издателя Погодина, печатает стихотворения и переводы (преимущественно из Ф. Шиллера), литературно-критические статьи, направленные главным образом против Ф.В. Булгарина и Н.А. Полевого.

В 1834 приступил к чтению лекций, которые были посвящены всеобщей истории поэзии («История поэзии», 1835) и теории поэзии («Теория поэзии в историческом ее развитии у древних и новых народов», 1836; представлена в качестве докторской диссертации). Позднее предметом его университетских курсов была история русской словесности, преимущественно древней («Общее обозрение русской словесности», 1837; «Чтения по истории русской словесности», т. 1, 1845; т. 2, 1846; т. 3, 1858; т. 4, 1860). Шевырёв подходил к литературе исторически, рассматривая ее в эволюционном развитии.

В 1830-е гг. Шевырёв продолжает выступать с литературно-критическими статьями и обзорами.

В 1835--37 он становится ведущим критиком «Московского наблюдателя». Выступая против «торгового» на­правления в литературе, которое осуждали лучшие русские писатели 30-х гг., он вместе с тем отрицал прогрессивное значение романа и повести как ведущих жанров в литературе 30-х гг. («Словесность и торговля», 1835; «Брамбеус и юная словесность», 1835).

Против Шевырёва резко выступал Белинский, защищая передовую русскую литературу. Вместе с Погодиным поэт становится во главе журнала «Москвитянин» (1841--45), публикует в нем литературно- критические статьи, выдержанные в духе официальной народности, и прочно оседает в лагере реакции. Прочитанный им в 1844--45 курс лекций по истории русской словесности, направленный против идей западничества, вызвал одобрение лишь в славянофильских кругах. Обостряются его отношения с передовыми профессорами университета.

Социальные позиции Шевырёва во многом были родственны славянофильским. Уже в статье «Взгляд русского на образование Европы» (1841) он пишет о противоположности начал России и Запада и утверждает, что спасение Европы зависит от торжества национальных русских начал: православия, самодержавия и народности. С позиций официальной народности подходил Шевырёв и к оценке литературных произведений. Он обвинял Белинского в отрицательном влиянии на русскую литературу и видел в произведениях писателей, группирующихся вокруг Белинского, глубокое падение искусства («Очерки современной русской словесности», 1848). Выступая против критического направления в русской литературе, Степан Петрович требовал, чтобы писатель, изображая пороки общества, относился бы к ним как к недоразумению, вызывающему смех («Теория смешного, с применением к русской комедии», 1851). Он отрицал в творчестве Пушкина («Москвитянин», 1841, №9) связь с декабризмом и критическим направлением в русской литературе. В то же время он проводил мысль о незавершенности и эскизности произведений Пушкина.

В статьях о М.Ю. Лермонтове («Москвитянин», 1841, №1 и 4) Шевырёв отказывал ему в оригинальности таланта, призывал его обратиться к лирике «вдохновенных прозрений», «возносящихся над всем существенным».

Юмор Гоголя он толковал как безвредный и простодушный, пытаясь приглушить глубину и остроту гоголевской сатиры.

Лучшими лириками современности Шевырёв С.П. считал А.С. Хомякова и Н.М. Языкова, среди прозаиков он выделял М.Н. Загоскина и А.Ф. Вельтмана. Русская литература 40-х гг. представлялась Шевырёву литературой глубокого упадка, для подъема которой надо порвать с «тлетворным» влиянием Белинского и «натуральной школы» и обратиться к началам православия, самодержавия и народности.

Основные статьи Шевырева оказавшие серьезное влияние на развитие критики того периода:

ь Словесность и торговля, Московский наблюдатель. 1835. N1.

ь "Герой нашего времени" "Москвитянин". 1841.Ч. I, №2

ь Стихотворения М.Лермонтова "Москвитянин", 1841. Ч. II. Кн. 4.

ь "Похождения Чичикова, или мертвые души", поэма Н. В. Гоголя "Москвитянин", 1841, ч. V, кн. 9

ь О критике вообще и у нас в России "Московский наблюдатель". 1835. Ч. 1.

ь Перечень Наблюдателя "Московский наблюдатель". 1837. Ч. XII.

ь "Петербургский сборник", изданный Н. Некрасовым "Москвитянин". 1846. №2.

ь Писатели между собой "Московский вестник". 1827. №17.

ь Чернец. Киевская повесть "Московский вестник". 1827. №22.

ь Николай Михайлович Языков "Московский городской листок". 1847. №6, 7.

ь Русский праздник, данный в присутствии их императорских величеств 9-го и 11 го апреля 1849 г. "Московские ведомости". 1849. №48.

Шевырев неоднократно вступал в критические споры с различными представителями журналистики и литературы того времени, в частности широко известна его полемика с Герценом. Герцен активно восставал против стремления славянофильских идеологов подменить идеал независимой личности духом религиозного смирения, коллективной покорности, являющихся, в представлении славянофилов, коренными свойствами русского народа, отделяющими Россию от Запада с его подрывом основ веры и, по выражению занимавшего правый фланг славянофильства С.П. Шевырева, "развратом личной свободы". Таким образом, в противовес славянофильскому лагерю, для Герцена Запад выступал неким символом торжества свободной личности над косными силами, стремящимися поработить ее независимость.

В этой связи нападки славянофильских публицистов, в том числе и Шевырева, на западные гуманистические ценности, декларативные пассажи по поводу кризиса западной цивилизации и постулируемый идеал возвращения к духовным основам допетровской старины вступали в непримиримое противоречие с программными общественными установками Герцена: "...славянофилы хотели позаимствовать у прошлого путы, подобные тем, которые сдерживают движение европейца.

Они смешивали идею свободной личности с идеей узкого эгоизма; они принимали ее за европейскую, западную идею и, чтобы смешать нас со слепыми поклонниками западного просвещения, постоянно рисовали нам страшную картину европейского разложения, маразма народов, бессилия революций и близящегося мрачного рокового кризиса» [История русской общественной мысли: В 3 т. М., 1997. Т. 2. Глава XII. Герцен. С.490].

В 1835 году начинает выходить журнал "Московский наблюдатель"; среди сотрудников его - А.С. Хомяков, И.В. Киреевский, В.Ф. Одоевский, Е.А. Баратынский. Ведущим критиком нового журнала становится Шевырёв. Журнал сразу заявляет себя противником "торгового" направления в литературе - манифестом нового журнала становится статья Шевырёва "Словесность и торговля" [Московский наблюдатель. 1835. №1], направленная, прежде всего, против "Библиотеки для чтения" и её редактора О.И. Сенковского. Именно Сенковский положил основание "литературной промышленности", как выражались в то время: он впервые ввёл полистную оплату авторам, он стремился выпускать каждый номер своего журнала точно в срок (по первым числам месяца), он сознательно защищал переход словесности "на свой хлеб". "Сенковский основал свой журнал, как основывают торговое предприятие, - писал А.И. Герцен в книге "О развитии революционных идей в России". - Его с жадностью читали по всей России" [Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 7. С. 220].

По Шевыреву, язык является не просто материалом художественной литературы, но в первую очередь отражением национальной самобытности, свидетельством самостоятельности духовной жизни народа, поэтому любое искажение языка воспринималось как покушение на культурную, а в конечном счете и политическую независимость России. Вину за это искажение Шевырев возлагал на гипертрофированное развитие личностного начала, приводящее к отколу эгоистической, гордой своей интеллектуальной мощью личности от коренной массы народа. При этом Герцен, как автор романа "Кто виноват?", посвященного как раз проблеме самосознания личности, являлся для Шевырева типичным выразителем этого западнического, якобы чуждого русской жизни, личностного начала. Пытаясь через осмеяние речевых несообразностей виднейшего представителя натуральной школы окончательно дискредитировать в глазах читателя само существо идейной программы западничества, Шевырев составил целый "Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы", включив в него 217 выражений из герценовских произведений.

«Противопоставляя западнической критике существующего уклада жизни ценности религиозного мироотношения, Шевырев призывал к разрешению социальных противоречий в духе христианского смирения и внутреннего самосовершенствования, а не на путях общественной борьбы. Одновременно некоторое положительное значение западничества Шевырев усматривал в том, что оформление этой группы послужило стимулом к объединению всех здоровых сил, противостоящих крайностям западных социальных доктрин. Следствием поляризации общества должен был стать, согласно концепции Шевырева, интенсивный обмен идеями, который мог бы в итоге привести к выработке более глубокого и верного взгляда на пути дальнейшего развития России, свободного от крайностей обеих партий, прозападной и исключительно русской. Однако лидерство в выработке стратегии общественного развития России должно принадлежать именно "русской" партии как выразительнице коренных основ национальной жизни: "Западные явления должны непременно быть передуманы и переработаны нами согласно с собственными нашими началами. Наша задача отделить в них общее от частного, воспринять первое в народный сок и развить органически от своего корня". По сути, Шевырев призывал западнический лагерь к добровольной капитуляции, на что Герцен пойти не мог.» [Ратников К.В. Полемика Герцена и Шевырева: Проблема интерпретации свободы личности. с. 86]

Шевырев был близким другом Н.В. Гоголя, а после его смерти в 1852 г., взял на себя огромный труд по разбору оставшихся бумаг и изданию его произведений. «Гоголь соединил оба качества смешного: его смех - простодушен, его смех - неистощим. Читая его комические рассказы, не понимаешь, как достаёт у него вдохновения на этот беспрерывный хохот. По крайней мере, как невольно думаешь, что если бы удалось написать такую смешную страницу, - сам бы расхохотался над нею, вдохновение тем бы удовлетворилось и не в силах был бы продолжать. Я думаю, для того чтобы не истощаться в смешном, надобно владеть своим собственным смехом, надобно самому не быть смешливым и не покоряться своему собственному вдохновению. Вот почему комики, по большей части, как свидетельствуют их биографии, были серьёзны. Это странно с первого раза, а понятно, если мы вникнем. Комик есть жертва веселия других: если сам он рассмеётся, то не будет смешить. Тот, кто хочет щекотать других, сам не должен быть щекотлив» [Статья Шевырёва о Гоголе в журнале "Московский наблюдатель" (кн. 2, 1835, март)

Шевырев нелестно отзывался о Лермонтове, в частности широко известгна его статья о «Герое нашего времени» в которой критик в конце пишет следующее: «произведение г-на Лермонтова носит в себе глубокую истину и даже нравственную важность. Он выдает нам этот призрак, принадлежащий не ему одному, а многим из поколений живущих, за что-то действительное - и нам становится страшно, и вот полезный эффект его ужасной картины. Поэты, получившие от природы такой дар предугадания жизни, как г-н Лермонтов, могут быть изучаемы в своих произведениях с великою пользою, относительно к нравственному состоянию нашего общества. В таких поэтах без их ведома отражается жизнь, им современная: они, как воздушная арфа, доносят своими звуками о тех тайных движениях атмосферы, которых наше тупое чувство и заметить не может.

Употребим же с пользою урок, предлагаемый поэтом. Бывают в человеке болезни, которые начинаются воображением и потом, мало-помалу, переходят в существенность. Предостережем себя, чтобы призрак недуга, сильно изображенный кистию свежего таланта, не перешел для нас из мира праздной мечты в мир тяжкой действительности» [Степан Петрович Шевырев "Герой нашего времени" "Москвитянин". 1841.Ч. I, №2].

Значение Шевырева для развития критики не может быть недооценено, он признанный одним из лучших критиков своего времени. Шевырев был патриотом в частности в области литературы он придерживался мнения что российская литература должна следовать по своему определенному избранному пути. Шевырев, как национально мыслящий патриот, говорил в 1838: «История русской словесности принадлежит к числу необходимых потребностей, к числу важнейших вопросов нашего учено-литературного мира. Дух неуважения к произведениям отечественным и дух сомнения во всем том, что славного завещала нам древность, должны же когда-либо прекратиться, и мы можем противодействовать ему только глубоким и терпеливым изучением того, что составляет литературную собственность нашего народа».

Фактически Шевырев ввел систематическое изучение древнерусской литературы и истории русской литературы с древнейших времен, какого до него в России не существовало. Значение этого для нашей культуры переоценить трудно. Что касается современности, то, по словам И.С. Тургенева, в 1830-е в России «литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил... -- не было... а была словесность -- и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не увидели». Для того чтобы в России появилась литература, в широком социальном и национальном смысле этого слова, -- как мощная общественная сила, объединяющая вокруг себя достаточно обширные и разнообразные круги людей и неразрывно связанная с политикой, идеологией, наукой, -- для этого необходимо было хотя бы разъяснить творчество русских национальных писателей -- древних и современных, -- дать оценку им и наметить ряд национально-художественных приоритетов, в то же время указав на слабое в этом потоке. Шевырев был среди тех, кто сделал первые попытки систематизации русского литературного наследия.

Сороковые годы принесли то знаменательное расщепление русского Духа, которое выразилось в борьбе западников и славянофилов. Самые группировки слагались давно — ибо уже в XVIII веке было два течения в русской общественности, а в XIX веке еще до 40-х годов их влияние
шло все ярче и сильнее. Однако еще в 30-х годах, как было указано выше, течение, которое позднее оформилось как славянофильство, не очень отходило от тогдашнего «западничества» — не случайно ведь то. что один из вождей славянофильства, И. В. Киреевский, назвал в 1829 году свой журнал «Европеец». Не отделяя себя от Европы, но уже все более критически относясь к ней и все более задумываясь над «исторической миссией» России, будущие славянофилы (к ним примыкал тогда и Белинский) еще не выделялись в особую группу». Московские и петербургские споры закончились, однако, в начале 40-х годов объявлением резкой войны между двумя лагерями, — славянофилы стали, если угодно, антизападниками. Однако этот момент в их умонастроении не был основным и решающим; славянофилы были лишь убежденными защитниками русского своеобразия, а сердцевину и творческую основу этого своеобразия они видели в Православии — и этот религиозный момент собственно и

отделил их окончательно от западников. Конечно, славянофильство очень сложно, особенно если его излагать как «систему», чем оно собственно не было, — ибо так называемые старшие славянофилы (А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. Аксаков, Ю. Ф. Самарин) все же очень несходны между собой. Но именно сложность славянофильства не позволяет сводить его к одному антизападничеству — моменту вторичному и производному. Собственно, у славянофилов не было даже особого «разочарования» в Европе, хотя и было значительное отталкивание от нее, — и это бросает свой свет на то, как ставилась проблема Европы у них. Основной пафос славянофильства лежит в чувстве найденной точки опоры — в сочетании национального сознания и правды Православия; в развитии этой религиозно-национальной идеи заключался творческий путь славянофилов — и отсюда проистекали и их научно-литературная и общественная и философская позиции — отсюда же определилось и их отношение к Западу. Вопреки ходячему словоупотреблению, согласно которому антизападничество отождествляется со славянофильством, как раз можно утверждать, что в славянофильстве, при всей остроте и напряженности их критики Запада, антизападничество было не только не сильно (сравнительно с другими однородными направлениями), но даже постоянно смягчалось их христианским универсализмом, этой исторической транскрипцией вселенского духа, веяние которого в Православии именно они так глубоко чувствовали и выражали. Защита русского своеобразия и острая, часто даже пристрастная борьба с западничеством, с нелепым

или обдуманным перенесением на русскую почву западных обычаев, идей и жизненных форм, наконец, острое чувство религиозного единства Запада и невозможность игнорировать религиозное различие Запада и России — все это вовсе не было антизападничеством, а соединялось даже с своеобразной и глубокой любовью к нему. Чтобы яснее это почувствовать у славянофилов, приведем для контраста несколько штрихов именно из антизападнических выпадов, уже тогда раздававшихся.

В 1840 году начал выходить под редакцией С. Бурачка и П. Корсакова журнал «Маяк современного просвещения и образования». Хотя этот журнал по своему удельному весу никак не может быть поставлен выше третьестепенных изданий, но он интересен по своим антизападническим тенденциям. Бурачек в одной из своих статей с нетерпением ждал гибели Запада и того времени, когда «на Западе, на пепелище царства языческого (!), царства мира сего, засияет Восток». Стремясь к защите русской самобытности от зловредного влияния западного просвещения, «Маяк» давал простор яркому антизападничеству. Гораздо мягче, но не менее характерна и прославленная статья Шевырева «Взгляд Русского на современное образование Европы», помещенная в другом журнале, тогда возникшем, — «Москвитянине» (в 1841 г.)". Еще в 1830 г. в письме к А. В. Веневитинову Шевырев писал: «Я пока предан Западу — да без него у нас нельзя быть». Даже свою статью 1841 года Шевырев кончал такими словами: «Да будет же Россия силой хранящей и соблюдающей в отношении Запада, да сохранит она на

благо всему человечеству сокровища его великого прошлого ». В этих словах отразилось то несомненное уважение к Западу, к его прошлому , которое было у Шевырева, но в отношении к настоящему Шевырев был суров — хотя он, конечно, не радуется тем «воплям отчаяния, которые несутся с Запада». «Мы примем их только как урок для будущего, как предостережение в современных сношениях с изнемогающим Западом». Однако в Европе уже заметны явные признаки вымирания. «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом, — пишет он, — мы не примечаем, что имеем дело как будто с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувств. и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира — будущего трупа, которым он уже пахнет ». Это ощущение «гниения Запада» совершенно не то, что мы раньше видели у Гоголя, у Шевырева (и не у него одного), популярная тогда мысль об «одряхлении» Запада соединялась с мыслью, что творческая жизнь на Западе не только кончилась, но что уже идут процессы разложения; оживление для Европы может прийти лишь из России. Особенно ярко эта последняя мысль в том же журнале проводилась Погодиным в его статье «Петр Великий». Когда Погодин был за границей (1839 г.), он писал в одном письме: «Что же вы, европейцы, чванитесь своим просвещением? Чего оно

стоит, как посмотреть во внутренность (курсив Погодина) Франции, Англии, Австрии? Есть блистательный плод, другой, третий на этом дереве, а прочее-то что? Поваленный гроб !» «Скажите, — пишет он из Женевы, — за что наш век называется «просвещенным»? В какой дикой и варварской земле подвержены люди большим несчастьям, нежели внутри Европы?» У Погодина, однако, бывали и другие настроения, как это видно из статьи о Петре Великом. «Обе образованности, западная и восточная, отдельно взятые, — односторонни, неполны, они должны соединиться, пополниться одна другой и произвести новое полное образование западо-восточное, европейско-русское». Погодин живет «сладостной мечтой», что нашему отечеству суждено явить миру плоды этого вожделенного, вселенского просвещения и освятить западную пытливость восточной верой». Еще позже (в 1852 г.) он писал: «Провидение дало Западу его задачу, дало другую — Востоку. Запад в высшей экономии так же необходим, как и Восток».

Мы привели эти строки для того, чтобы смягчить обычное резкое суждение о группе Шевырева, Погодина, конечно, более вдумчивой и глубокой, чем исступленные издатели «Маяка», однако все же между названной группой и славянофилами оставалось глубокое духовное различие. Предваряя будущее возникновение правительственной партии (впервые представленной у нас М. Н. Катковым) и будучи духовно глубже и независимее журналистов типа Греча, Булгарина, отличавшимися грубым и часто бесстыдным сервилизмом, группа Шевырева и Погодина все же имела в себе много узости, нацио-

нальной самоуверенности и нетерпимости. И славянофилы были идеологами национального своеобразия, но, помимо глубокой культурности, освобождавшей их от всякой узости, славянофилы стремились религиозно понять судьбы России и Европы. Пламенный патриотизм славянофилов изнутри освещался глубоким проникновением в дух Православия, — тогда как у Погодина и его друзей этого мы совсем не находим. В этом отношении чрезвычайно любопытны почти цинические мысли, высказанные им в 1854 году. «Для людей, — писал он, — Новый Завет, а для государства в политике — Ветхий: око за око, зуб за зуб, а иначе оно существовать не может». Как глубоко отлично это от всего того, что думали и писали славянофилы!*) Здесь-то и проходит водораздел между двумя группировками: в различном восприятии религиозных основ мировоззрения уже сказывается то, что в практической жизни полагало непереходимую границу между ними. Мы увидим дальше, что славянофилы, взявшись за редактирование «Москвитянина», бывшего перед тем проводником идей Шевырева, Погодина, — нашли даже нужным резко отгородиться от них. Славянофильство было глубоко и внутренне свободно — и здесь оно было совершенно однородно с западничеством в лице Герцена, Белинского, Грановского, как об этом красноречиво поведал Герцен в известной главе «Былого и дум». Славянофилам, при всем пламенном их патриотизме и горячей защите

*) У Барсукова (Жизнь и труды Погодина, т. XIII, стр. 96—97) приведен интересный отклик на это прот. Горского, полный христианской правды.

русского своеобразия, совершенно был чужд сервилизм, угодничество и затыкание рта противников — не случайно чудесные стихи, воспевающие «свободное слово», были написаны как раз славянофилом. Это были большие люди русской жизни, в которых глубокая вера в правду Церкви и в великие силы России соединялась с действительной защитой свободы. Философия свободы у Хомякова, защита политической свободы у Аксаковых — изнутри были связаны с духом их учения; все славянофилы стойко защищали свои идеи и все пострадали от близорукого правительства. К. Аксакову была воспрещена постановка его пьесы, И. В. Киреевскому три раза закрывали журнал. Хомяков печатал свои богословские сочинения в Праге, а Самарин был арестован за свои письма об онемечении Прибалтийского края. Это уже не историческая случайность, а историческое засвидетельствование их верности началу свободы.

Дух свободы изнутри проникает все учение славянофилов — и отсюда надо исходить для понимания их отношения к Западу. Внутренне свободные, они были во всем и внутренне правдивы — ив том душевном строе, живыми носителями которого они были, свобода духа была функцией его полноты, его внутренней целостности. И если несомненно, что в генезисе славянофильства играли немалую роль влияния немецкой романтики и философии (особенно Шеллинга), то все же эти внешние влияния не могли сами по себе создать того внутреннего мира, который в них развился, который в них был источником их идей. В самих себе они находили ту целостность, ту полноту, идея которой была и на Западе;

но здесь их глубокая религиозность и связанность с Православием более важны, чем внешние влияния. В славянофилах мы видим не пророков, а живых носителей православной культуры — их жизнь, их личность отмечены тем же, что в просветленном и законченном виде они раскрывали в Православии. Сила влияния славянофилов заключалась именно в этом — как явление русской жизни, как живое раскрытие ее творческих сил они, может быть, более ценны, чем их идеологические построения, в которых много было случайного и неудачного.

Отношение славянофилов к Западу прошло несколько стадий, и это необходимо учитывать при оценке их позиции. В 30-х годах, по свидетельству современников, все были европейцами*), и конечно не случайно И. В. Киреевский назвал тогда свой журнал «Европеец». А. С. Хомяков в одном стихотворении (1834 г.) писал:

О грустно, грустно мне. Ложится тьма густая,

На дальнем Западе, стране святых чудес».

Все славянофилы стремились повидать Запад, и их непосредственные впечатления совсем не были даже так остры, как других русских писателей, отзывы которых мы приводили выше. Проблема России и тогда их занимала, но вместе со всеми мыслителями того времени они искали миссию России в общечеловеческой истории, стремились усвоить России задачу высшего синтеза и

*) «В то время, в начале 20-х и 30-х гг. — все без исключения были европейцами» (Воспоминания Д. Н. Свербеева об А. И. Герцене).

Примирения различных начал, выступивших на Западе. Эта идея синтеза очень любопытно выражена в одном из ранних писем И. В. Киреевского к Кошелеву (в 1827 г.): «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотой слога». В духовном пути самого И. В. Киреевского эти идеи не утеряли своего значения и дальше. Чрезвычайно важно для понимания славянофильства и то обстоятельство, что когда в их руки перешел (в 1845 г.) журнал «Москвитянин» (выходивший перед тем под редакцией Шевырева и Погодина), то славянофилы нашли необходимым отгородиться от прежней редакций с ее нетерпимостью к Западу. Киреевский даже заявил, что оба направления в своей односторонности ложны (он их назвал «чисто русское» и «чисто западное» направление): «чисто русское ложно потому, — писал он, — что пришло неизбежно к ожиданию чуда... ибо только чудо может воскресить мертвеца — русское прошлое, которое так горько оплакивается людьми этого воззрения. Оно не видит, что каково бы ни было просвещение европейское, но истребить его влияние после того, как мы однажды сделались его причастниками, уже находится вне нашей силы, да это было бы и великим бедствием »... «Оторвавшись от Европы, — замечает он, — мы перестаем быть общечеловеческой национальностью». В итоге И. В. Киреевский полагает, что «любовь к образованности европейской, равно как и любовь к нашей, — обе совпадают в пос-

ледней точке своего развития в одну любовь, в одно стремление к живому, а потому и всечеловеческому и истинно христианскому просвещению». В другом месте И. В. Киреевский писал: «Все споры о превосходстве Запада или России, о достоинстве истории европейской или нашей и тому подобные рассуждения принадлежат к числу самых бесполезных, самых пустых споров». «Отвергать все западное, — читаем дальше, — и признавать ту сторону нашей общественности, которая прямо противоположна европейской, есть направление одностороннее».

В тех же номерах «Москвитянина» коснулся этих тем и А. С. Хомяков. «Есть что-то смешное и даже безнравственное в фанатизме неподвижности, — писал он, обращаясь к «чисто русской» группе, — не думайте, что под предлогом сохранить целостность жизни и избежать европейского раздвоения вы имеете право отвергать какое-либо умственное или вещественное усовершенствование Европы». Еще позже Хомяков писал: «Мы действительно ставим западный мир выше себя и признаем его несравненное превосходство». «Есть невольное, почти неотразимое обаяние в этом богатом и великом мире западного просвещения». А К. С. Аксаков, наиболее пылкий и даже склонный к фанатизму представитель славянофильства, писавший, что «Запад весь проникнут ложью внутренней, фразой и эффектом, он хлопочет постоянно о красивой позе, картинном положении», — этот же К. С. Аксаков в одной из поздних своих статей написал: «Не закопал Запад в землю талантов, данных ему от Бога!

Россия признает это, как и всегда признавала. И сохрани нас Бог от умаления заслуг другого. Это худое чувство... Россия чужда этому чувству и свободно отдает справедливость Западу». Все эти справки очень существенны для правильного понимания отношения славянофилов к Западу. Они знали и любили Запад и отдавали должное ему — в них нет даже вкуса к тем пристрастным суждениям о Западе, которые еще были в ходу у нас в 30-х годах, — и именно этим надо объяснить то значительное влияние, которое славянофилы имели на группу западников — особенно на Грановского и Герцена. В Белинском заявление славянофилов в 1845 году вызвало лишь раздражение, но отражение и даже влияние славянофильских настроений у Белинского мы отмечали уже выше. Любопытно тут же отметить, что даже у Чаадаева, несмотря на тот мрачный взгляд на Россию, который он высказал в знаменитом «философском письме» (1836), отражение славянофильской веры в особый путь России тоже нашло свое место. Уже в 1833 году (после написания опубликованного лишь в 1836 году письма) Чаадаев писал: «Россия развилась иначе, чем Европа»; в 1834 году он писал Тургеневу: «По моему мнению, России суждена великая духовная будущность: она должна разрешить все вопросы, о которых спорит Европа». «Я думаю, — писал он в «Апологии сумасшедшего», — что мы пришли после других, чтобы сделать лучше их». Как впоследствии Герцен, Чаадаев высказывал даже убеждение, что «мы призваны решить большую часть проблем социального строя, завершить большую часть идей, воз-

никших в старом обществе, ответить на самые важные вопросы, занимающие человечество». Мысли, к которым приходил позднее Чаадаев, были еще более напитаны верой в Россию, сознанием ее своеобразия, провиденциальности ее путей.

Старшее поколение западников — Белинский, Чаадаев, Герцен, Грановский не были против идеи самобытного развития России и усвоили многое от славянофилов, но это было возможно только потому, что в славянофилах они не ощущали ненависти к Европе или резкой враждебности к ней, можно даже сказать, что славянофилы не были антизападниками в серьезном смысле слова. Для славянофильства центр тяжести лежал в уяснении своеобразия путей России, — и отсюда уже, из потребности понять Россию, вытекала потребность критически оценить Запад. Проблемы Запада, его судьбы не являются для них чужими, неинтересными, — не с враждою и не с злорадством говорят они о кризисе Запада, но пытаются вскрыть его причины, чтобы избежать ошибок Запада . Одно только было безусловно чуждо и отвратительно славянофилам — это рабское преклонение перед Западом, какое-то отречение от здоровых начал своей страны, что не раз встречалось в истории русской интеллигенции. С чрезвычайной резкостью говорит в одном месте Хомяков, что в духовном рабстве перед западным миром у наших интеллигентов нередко «проявляется какая-то страсть, какая-то комическая восторженность, обличающая и вели-

чайшую умственную скудость, и совершенное самодовольство».

Славянофилы воспринимали Запад как христианский мир — отсюда чувство глубокого родства с ним, однородности задач, и отсюда же свободное, а не пристрастное, не злорадное обсуждение его истории, его итогов. В основе всей критики Запада лежит именно религиозное отношение к Западу — и здесь славянофилы были очень близки к Чаадаеву, тоже с чрезвычайной силой чувствовавшему Запад религиозно, хотя он и расходился с ними в оценке Запада. У славянофилов это религиозное восприятие Запада соединялось с глубоким чувством русского своеобразия, неотделимого для них от Православия. Это глубокое соединение национального и религиозного самоощущения у славянофилов, определившее всю логику развития славянофильства, требовало ясного и последовательного отделения себя от западного христианского мира, — и последние корни всей критики Запада у славянофилов лежат в их непосредственном переживании России и в тех формулировках, в которых они выражали это свое непосредственное переживание... Славянофилы в своем развитии ориентировались не антизападнически, а внезападнически, и это постоянно надо иметь в виду при оценке их взглядов.

Обращаясь к самой критике Запада у славянофилов, мы должны сказать, что ее чрезвычайно трудно отделить, в силу указанных оснований, от всего мировоззрения их. Здесь, конечно, не место изла-

гать их мировоззрение, и мы поневоле должны ограничиться лишь тем материалом, который имеет прямое отношение к нашей теме, отсылая читателя для общего знакомства с славянофилами к сочинениям Хомякова, Киреевского — как наиболее характерных и ярких представителей этого течения.

Остановимся сначала на общей оценке западной культуры у славянофилов.

«Еще недавно, — пишет Хомяков в одном месте, — вся Европа была в каком-то восторженном опьянении, кипела надеждами и благоговела перед своим собственным величием». Но ныне уже началось в Европе «смущение», слышится всюду «страстная и мрачная тревога». «Европейское просвещение, — пишет Киреевский, — достигло во второй половине XIX века полноты развития... но результат этой полноты развития, этой ясности итогов было почти всеобщее чувство недовольства и обманутой надежды». «Современная особенность западной жизни, — пишет И. В. Киреевский, — заключается в том общем, более или менее ясном сознании, что начало европейской образованности... оказывается в наше время уже неудовлетворительным для высших требований просвещения». «Если говорить откровенно, — замечает в другом месте тот же автор, — я и теперь люблю Запад, но, ценя все выгоды рациональности, я думаю, что в конечном своем развитии она своей болезненной неудовлетворительностью явно обнаруживается началом односторонним».

«На Западе, — пишет К. Аксаков, — душа убывает , заменяясь усовершенствованием государственных

форм, полицейским благоустройством; совесть заменяется законом, внутренние побуждения — регламентом, даже благотворительность превращается в механическое дело: на Западе вся забота о государственных формах». «Запад потому и развил законность, — писал тот же К. Аксаков, — что чувствовал в себе недостаток правды». Отмечаем эти мысли Аксакова, отчасти близкие к тому, что мы видели у Гоголя, потому что здесь в скрытой форме выступает положительная общественно-политическая программа славянофилов, в которой, как известно, не было места для конституции и правовой регламентации отношений власти к народу. Развитие внешней жизни в Европе ставится в связь с тем, что «душа убывает» — как бы уходит в себя, вследствие чего развивается крайний индивидуализм — и параллельно с этим культура рационализируется и разбивается на ряд независимых сфер. С чрезвычайной силой рисует итоги всего этого процесса на Западе И. В. Киреевский в своей замечательной статье «О характере просвещения Европы» (1852): «Западный человек раздробляет свою жизнь на отдельные стремления и хотя связывает их рассудком в один общий план, однако в каждую минуту жизни является, как иной человек. В одном углу его сердца живет чувство религиозное, в другом отдельно — сила разума и усилия житейских занятий...» Эта раздробленность духа, отсутствие внутренней целостности подрывает силы и расслабляет западного человека. Насильственный и внешний характер перемен в жизни, прихоть

моды, развитие партийности, развитие изнеженной мечтательности, внутренняя тревога духа при рассудочной уверенности в себе — все эти черты возводит Киреевский к основной раздробленности духа, к утере внутренней целостности и внутреннего единства.

Но не сами по себе эти черты Запада важны для славянофилов в их анализе Запада, а те «начала», как любят они говорить, которые лежат в основе всей жизни на Западе и которые ныне «вымерли», по словам Хомякова. «Отжили не формы, но начало духовное, — пишет од _ не условия общества, но вера, в которой жили общества и люди, в них входящие». В революционной напряженности, которая ощущается во всей Европе, Хомяков видит именно «внутреннее омертвение людей», которое высказывается «судорожным движением общественных организмов». Все славянофилы держатся той мысли, что на Западе закончилось внутреннее развитие живых начал, когда-то создавших европейскую культуру, что Запад зашел ныне в тупик, из которого для него нет выхода, пока он держится этих уже омертвевших начал. Хомяков думает даже, что «людям Запада теперешнее его состояние должно казаться неразрешимой загадкой: понять эту загадку можем только мы, воспитанные иным духовным началом*) Выветривается живое содержание жизни, исчезает то, чем когда-то жила Европа — и в результате мы видим «пустодушие» европейского просвещения, как выражается Хомяков.

*) Эту мысль развивал и Герцен.

Исчезновение духа живого в Европе, исчезновение творческих сил и внутренней цельности, какое-то саморазрушение находят славянофилы на Западе. «Многовековый холодный анализ, — пишет Киреевский, — разрушил все те основы, на которых стояло европейское просвещение от самого начала своего развития, так что собственные его коренные начала, из которых оно выросло, сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам, а прямой собственностью его оказался этот самый разрушивший его корни анализ, этот самодвижущийся нож разума, этот отвлеченный силлогизм (намек на философию Гегеля. — В. 3.), этот самовластный рассудок, не признающий ничего, кроме себя и личного опыта». «Европа высказалась вполне, — читаем далее во второй статье Киреевского, — в XIX веке она докончила круг своего развития, начавшийся в IX в.». «Современная шаткость духовного мира на Западе, — пишет Хомяков, — не случайное и преходящее явление, но необходимое последствие внутреннего раздвоения в европейском обществе». «Самый ход истории, — пишет он уж значительно позднее, — обличил ложь западного мира, ибо логика истории произносит свой приговор не над формами, а над духовной жизнью Запада».

Ощущение приостановки внутреннего продуктивного творчества в европейской душе — необычайно сильно у славянофилов. Они понимают хорошо возможность чисто технического прогресса Европы и в то же время они ощущают, как задыхается творческий дух

в омертвевших условиях жизни на Западе, они глубоко ощущают это трагическое духовное бесплодие его и «пустодушие». «Замирание» духовной жизни на Западе не только не ослабляется грандиозным развитием интеллектуальной и технической культуры, но, наоборот, оно прямо пропорционально ее возрастанию. И для славянофилов поэтому внутренняя раздробленность духа, его расщепление становится основным фактом духовной
жизни Запада, основным источником его трагедии. Одностороннее развитие рассудочности, оторванность рассудка от живой цельности и полноты духовных сил является для них свидетельством замирания жизни на Западе, какие бы иллюзии ни создавала сила исторической инерции. «Не потому, — писал И. В. Киреевский, — западное просвещение оказалось неудовлетворительным, чтобы науки на Западе утратили свою жизненность... но чувство недовольства и безотрадной пустоты легло на сердце людей, которых мысль не ограничивалась тесным кругом минутных интересов, именно потому, что самое торжество ума европейского обнаружило односторонность его коренных стремлений, потому, что при всем богатстве, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знаний представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека, потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни самая жизнь лишена была существенного смысла».

Все эти горестные итоги западной культуры восходят не только к «перевесу рациональности» в за-

падной душе — хотя именно отсюда и объясняются у славянофилов особенности религиозного и философского мышления, путей государственной и социальной жизни Запада. Не менее существенно для понимания судеб Запада крайнее развитие в нем личного начала : индивидуализм и рационализм так тесно связаны на Западе, что их невозможно отделить один от другого.

Учение о личности очень существенно для славянофильства, для его оценок и теоретических построений. Будучи убежденными и стойкими защитниками свободы в жизни личности, славянофилы боролись с тем «отъединением» личности, с той ее изоляцией, которая расширяла и преувеличивала ее силы, закрепляла ее погруженность в себя и неизменно должна была заканчиваться самоуверенностью и гордостью. Смирение для славянофилов, глубоко и сознательно религиозных, было условием расцвета и роста личности — и отсюда открывалась перспектива для понимания одного из глубочайших духовных различий между христианским Западом и Востоком. Восстановление внутренней целостности для славянофилов неотделимо от включения себя в надындивидуальное единство Церкви, тогда как расцвет личности на Западе неизбежно сопровождается отделением единой личности от всех. В споре между Кавелиным и Самариным, вспыхнувшем уже в 70-х годах, была договорена эта тема, начатая еще в 40-х годах, когда Кавелин (в 1847 г.) издал свою замечательную работу «Взгляд на юридический быт древней России». В то время как славянофилы, про-

лагая здесь путь для позднейшего народничества, видели в истоках русской жизни развитие общинного начала, подчинявшего себе отдельную личность (по словам К. Аксакова, «личность в русской общине не подавлена, но только лишена своего буйства, эгоизма, исключительности... личность поглощена в общине только эгоистической стороной, но свободна в ней, как в хоре »), Кавелин раскрывал в очень тщательной своей исторической работе, как начало личности стало развиваться на Руси с появлением христианства. По мысли Кавелина, «степени развития начала личности. определяют периоды в русской истории». Мы не будем следить ни за дальнейшим развитием этой мысли, ни за полемикой противнее, но остановимся лишь на том материале, который дорисовывает мировоззрение славянофилов и оценку Запада у них. После появления работы Кавелина Самарин тогда же написал интереснейшую статью о ней («Москвитянин», 1847). Идея личности, вне самоотречения , думает Самарин, есть начало западное, начало, отрывающее от христианства, ибо в христианстве освобождение личности неразрывно связано с самоотречением. Одностороннее развитие личности и составляет содержание европейского индивидуализма, бессилие и несостоятельность которого признают ныне и на Западе*). Учение о личности вообще составляет одну из самых ценных сторон в философском твор-

*) Иванов-Разумник (История русской общественной мысли. Т . I, стр . 313) видит здесь намек на Louis Blanc, на его «Histoire de la revolution française».

честве Самарина*). В сущности, Самарин стремился перенести в социальную и историческую философию то, что он находил в учении Церкви, в духе Православия, — отсюда острота его оценок Запада в индивидуалистических его течениях, в которых он видел реакцию неправильному подавлению личности в католицизме. «В латинстве, — писал Самарин (Соч., т. I), — личность исчезает в Церкви, теряет все свои права и делается как бы мертвой, составной частицей целого... Историческая задача латинства состояла в том, чтобы отвлечь от живого начала Церкви идею единства, понятого, как власть... и превратить единство веры и любви в юридическое признание, а членов церкви в подданных ее главы». В этих строках ясно видно, что, борясь с атомизирующим индивидуализмом, приведшим к революции, к протестантизму и романтизму, славянофилы боролись и с тем поглощением личности, которое подавляло ее и лишало ее свободы в католицизме.

Утеря правильных связей с «целым» одинакова в обоих противоположных силах, господствующих на Западе: неправильно подавление личности в католицизме, неправильна и односторонняя индивидуалистическая культура антикатолических течений Запада. Здесь лежит ключ к пониманию того, как была нарушена правильная иерархия сил в западном человеке, как появился распад целостности духовной жизни и раздробленность духа.

*) Ее пытался воспроизвести, но, к сожалению, недостаточно выпукло, М. О. Гершензон в своих «Исторических записках».

По выражению Хомякова, «душа наша не мозаична»; все ее силы внутренне связаны, и даже наука «растет только на жизненном корне живого человеческого знания». Отсюда у Хомякова его настойчивая борьба с философской односторонностью Запада — с его отрывом мысли от живой целостности духа, с его преимущественным развитием рассудочного аналитического мышления. Хомяков строит своеобразную социальную теорию знания: Вот, например, интересная цитата: «все животворные способности разума живут и крепнут только в дружеском общении мыслящих существ, рассудок же в своем низшем отправлении, в анализе, не требует этого, и он поэтому делается неизбежным единственным представителем мыслящей способности в оскудевшей и эгоистической душе ». Еще важнее следующая его мысль: «Частное (т. е. у отдельного человека) мышление может быть сильно и плодотворно лишь тогда, когда высшее знание и люди, его выражающие, связаны со всем остальным организмом общества узами свободной и разумной любви». «Условное свободнее развивается в истории, чем живое органическое; рассудок зреет в человеке гораздо легче, чем разум». Строя начатки «соборной гносеологии» (замечательное дополнение к которой развил кн. С. Трубецкой в своих статьях «О природе человеческого сознания»), Хомяков постоянно подчеркивал ограниченность рассудочного познания, которое «не обнимает действительности познаваемого» и не идет дальше понимания формальной

стороны бытия; подлинное знание дается лишь разуму». «Логический рассудок, — пишет в одном месте Хомяков, — беззаконен, когда думает заменить разум или даже полноту сознания, но он имеет свое законное место в кругу разумных сил». Однако «все глубокие истины мысли, вся высшая правда вольного стремления доступны только разуму, внутри себя устроенному в полном нравственном согласии с всесущим разумом». Органом познания не является поэтому отдельный человек : хотя Хомяков (и даже Трубецкой) не договорили до конца этого глубокого учения о познающем субъекте, но все же основные мысли «соборной» гносеологии были у Хомякова выражены с достаточной силой.

Вот еще два места из системы Хомякова, дорисовывающие его идею. «Недоступная для отдельного мышления истина доступна , — пишет он, — только совокупности мышлений, связанных любовью »; поэтому для Хомякова — и здесь он восстанавливает глубочайшие построения христианской философии, выраженной у св. отцов, — «разумность Церкви является высшей возможностью разумности человеческой».

Здесь не место развивать и разъяснять эти философские построения Хомякова и близкие к нему построения И. В. Киреевского, но теперь нам понятна вся внутренняя связанность философской критики Запада у славянофилов с общим их пониманием Запада. Западный рационализм не просто осуждается по своему происхождению от религиозного расщепления некогда целостного духа, но и вскрывается диалектиче-

ски в своих тупиках... Односторонность и ограниченность высшего проявления философского творчества на Западе — кантианства состояла, по Хомякову, в том, что, будучи чисто рассудочной философией, она считала себя философией разума — тогда как ей была доступна истина лишь возможного, а не действительного, закон мира, а не мир. Интересно и тонко, хотя и неполно критикует Хомяков Гегеля, высказывая попутно мысли, которые потом были развиты целым рядом русских мыслителей. Отметим еще отношение Хомякова к науке — Хомяков однажды резко высказался против иррационализма, в котором видел крайность, противоположную крайности рационализма. «Предоставим, — писал он, — отчаянию некоторых западных людей, испуганных самоубийственным развитием рационализма, тупое и отчасти притворное презрение к науке — мы должны принимать, сохранять и развивать ее во всем том умственном просторе, какого она требует... только таким путем мы можем возвысить самую науку, дать ей полноту и цельность, которых до сих пор она не имела ».

Славянофилы находили в Православии вечный образ духовной целостности и гармонии духовных сил. Отсюда очень рано критика Запада у славянофилов переходит в выведение трагедии Запада из истории его религиозной жизни — из особенностей католичества и протестантизма. Современная трагедия Запада для них явилась неизбежным результатом его религиозной неправды, в которой как бы сгущается, сосредоточивается основная болезнь его.

Все то, что славянофилы ставили в укор Западу, было для них симптомом этой болезни, — и если юный Самарин еще мучился над проблемой, как соединить философию Гегеля с Православием, то и он очень скоро сошелся со всеми славянофилами в убеждении, что Европа неизлечимо была больна именно потому, что она религиозно оскудела. Характеристика и критика западного христианства развертываются у Хомякова, в его поистине гениальных богословских творениях, в целую систему христианской (в духе Православия) философии. Рационализм, столь существенно связанный со всей системой западной культуры, есть лишь плод, а не основа трагедии Запада, ибо он вырос на почве иссякания того духа любви, без которого мертвеет христианская общественная жизнь. Поскольку в Европе еще живы ключи христианской силы, она еще жива, еще мечется в тоске и в страшной тревожной напряженности ищет выхода из тупика, но она настолько ослабела, духовно настолько надломлена, так верит в односторонний рассудок вместо целостного разума, не отделившегося от живой связи со всеми силами духа, что для нее выхода нет.

Вот отчего в результате долгой и страстной борьбы с Западом славянофилы возвращаются к той же грусти, какая очень рано звучала в их оценке Запада. Глубокой печалью нередко полны их слова, обращенные к Западу, словно ясновидением чувства ощущают они разъедающую болезнь Запада, словно ощущают веяние смерти над ним. Западу трудно

даже понять свою болезнь: распад былой целостности духа зашел так далеко, что на Западе даже не ощущают болезненности в разъединении духовных сил, в полном отделении интеллекта от этических движений в нас, от искусства, от веры. Запад тяжело болен и мучительно переживает свою болезнь, но едва ли он может сам ее понять; мы, русские, живущие иными духовными началами, скорее и легче можем понять не только болезнь Запада, но и причины болезни его.

Критика европейской культуры является у славянофилов переходной ступенью к построению органического мировоззрения на основе Православия. Изложение этой сложной, до конца не завершенной системы, где богословие переходит в философию, гносеология — в этику, психология — в социологию, не входит в мою задачу. Отмечу лишь, что заключительные строки Киреевского в его замечательной статье о характере европейского просвещения таковы: «Одного только желаю я, чтобы те начала жизни, которые хранятся в учении Православной Церкви, вполне проникли убеждения всех степеней сословий наших; чтобы эти высшие начала, господствуя над просвещением европейским и не вытесняя его, но, напротив, обнимая его своей полнотой , дали ему высший смысл и последнее развитие». Эта идея синтеза европейской культуры и Православия, являясь как бы завещанием Киреевского, возобновляет задачу, перед которой когда-то стоял и юный Самарин.

Критика европейской культуры у славянофилов

носит философский и религиозный характер — не столько потому, что она направлена на итоги философской жизни и религиозного развития Запада, сколько потому, что она обращается к «началам», т. е. к принципам европейской культуры. Определенность и отчетливость формулировок, ясная постановка диагноза «болезни» Запада и глубокая вера в правду иных духовных начал, которыми жили славянофилы, сообщает их мыслям ценность, которая не поблекла и доныне. То, что Гоголь почувствовал на Западе как художник и религиозный человек, славянофилы переживали как философы, — но Гоголя роднит с славянофилами глубокое ощущение религиозной трагедии Запада. И Гоголь и славянофилы своеобразие русского пути видят в Православии — и потому Запад для них освещен тем, как они понимают исторические пути христианства и великий раскол Востока и Запада. Западное христианство имеет, по их мнению, неоценимые исторические заслуги в создании и развитии европейской культуры, но оно же повинно в глубочайшей духовной болезни Европы, в ее религиозной трагедии. Анализ этой трагедии невольно переходит в обличение неправды в западном христианстве и так же естественно заканчивается раскрытием целостного и гармонического понимания жизни на основах Православия. И Гоголь, и славянофилы являются, поэтому предтечами, пророками православной культуры. В этом все своеобразие их критических и положительных построений, но в этом же, конечно, причина малой пока популярности этих построений.

Заканчивая эту главу о славянофилах, не можем не присоединить к ней самого краткого упоминания о Ф. И. Тютчеве — тоже пламенном славянофиле, но в своем мировоззрении, философски чрезвычайно близком к шеллингианству, шедшем своим самостоятельным путем. В сочинениях Ф. И. Тютчева мы найдем три теоретических статьи, посвященных теме, нас занимающей ныне, — а именно: 1) «Россия и Германия» (1844), 2) «Россия и революция» (1848) и 3) «Папство и римский вопрос» (1850). В первой статье мы отметим лишь сильные и горькие строки о той ненависти к России, которая стала распространяться в Западной Европе; этот мотив, как мы еще увидим, с большей силой и влиятельностью выступил после Крымской войны. Для нас важнее две вторых статьи Тютчева, в которых с чрезвычайной силой и отчетливостью выражено ощущение антихристианского начала в Европе — все более растущего, все более овладевающего Европой. В свете февральской революции, которая послужила таким сильным толчком для различных направлений русской мысли, какой раньше был дан французской революцией, Тютчев глубоко ощутил силу и значительность революционных настроений в Европе, а главное, ощутил их историческую законность и производность от всего духовного мира Запада. «За три последних века историческая жизнь Запада, — пишет Тютчев, — необходимо была непрерывной войной, постоянным приступом, направленным против всех христианских элементов, входивших в состав старого западного общества». «Никто не сомневается, — пишет в другом

месте Тютчев, — что секуляризация — последнее слово этого положения дела». В основе этого пагубного отделения жизни и творчества от Церкви лежит то «глубокое искажение, которому христианское начало подвергалось от навязанного ему Римом устройства... западная Церковь сделалась политическим учреждением... во все продолжение средних веков Церковь на Западе была не чем иным, как римской колонией, водворенной в завоеванной стране». «Реакция этому положению вещей была неизбежна, но она же, оторвав личность от Церкви, открыла "в ней простор хаосу, бунту, беспредельному самоутверждению». «Революция есть не что иное, — пишет Тютчев, — как апофеоз человеческого я», как последнее слово отрыва личности от Церкви, от Бога. « Человеческое я, предоставленное самому себе, противно христианству по существу ». Вот почему «революция прежде всего враг христианства: антихристианское настроение есть душа революции». Заключительные строки статьи «Россия и революция» очень сосредоточенно передают это мрачное настроение Тютчева относительно Запада: «Запад исчезает, все рушится, все гибнет в этом общем воспламенении: Европа Карла Великого и Европа трактатов 1815 года, римское папство и все королевства, католицизм и протестантизм, — вера, давно уже утраченная, и разум, доведенный до бессмыслия, порядок, отныне немыслимый, свобода, отныне невозможная, — и надо всеми этими развалинами, ею же созданными, цивилизация, убивающая себя собственными руками...» Есть лишь одна светлая и радостная надежда — и она связана

с Россией, с Православием (Тютчев не отделяет одно от другого). «Давно уже в Европе, — думает он, — существуют только две силы — революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу... от исхода этой борьбы, величайшей борьбы, какой когда-либо мир был свидетелем, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества». В дни, когда пишется эта книга, мы знаем, что предсказание Тютчева исполнилось: революция вступила в ожесточенную и непримиримую борьбу с христианством. Тютчев одного не предчувствовал, что ареной этой борьбы будет сама же Россия, что революция овладеет Россией и борьба ее с христианством будет борьбой не Западной Европы с Россией, а борьбой двух начал за обладание русской душой.

Так, остро воспринимая религиозный и исторический процесс на Западе, Тютчев все же не глядел безнадежно на него. Строками, свидетельствующими об этом, мы и закончим изложение взглядов Тютчева. Вот его слова: «Православная Церковь... не переставала признавать, что христианское начало никогда не исчезало в римской церкви, оно было в ней сильнее, чем заблуждение и человеческая страсть. Поэтому она питает глубокое убеждение, что это начало окажется сильнее всех своих врагов. Церковь знает и то, что... и теперь — судьбы христианства на Западе все еще находятся в руках римской церкви, и она твердо надеется, что в день великого воссоединения эта Церковь возвратит ей неповрежденным этот священный залог».


Страница сгенерирована за 0.11 секунд!

Похожие публикации